Но не будет ли признание необходимости этого «компромисса» отказом от морального максимализма русского сознания? В эмиграции особенно было принято подчеркивать все сближавшее русскую религиозную мысль с средневековым христианством. Одни — общественники-позитивисты — видели в этом признак ее схоластичности и отсталости, другие — русские мессианисты — залог того, что она укажет выход из духовного тупика, в который завела Запад гуманистическая и рационалистическая традиция.
Именно в таком стилизованном виде русская идея преподавалась эмигрантским сыновьям. Ни о каком компромиссе не могло тут быть и речи. На самом же деле, начиная с Соловьева, многие рудские религиозные мыслители, вовсе не менее оригинальные и русские, чем евразийцы и мессианисты, понимали, что реакция против материализма и позитивизма, не должна превращаться в реакцию против евангельского по своему происхождению реформаторского замысла просветительства и будет спасительной и созидательной только если примет и сохранит этот замысел и все доброе, что было достигнуто в борьбе за его осуществление. В русских условиях это означало попытки примирения правд двух враждующих лагерей русской интеллигенции. Эти попытки продолжались и в эмиграции. За исключением Бердяева, все главные участники «Нового града» — Булгаков, Федотов, Фондаминский, Степун, Вышеславцев, Лосский — были защитниками «формальной» демократии. В соединении этой верности декларации прав человека и гражданина с русским религиозным сознанием и было главное значение «Нового града».
Я чувствую, что меня легко обвинить в упрощении и снижении темы. Как, после всех пророческих и гениальных русских разговоров о Боге, о правде, о слезинке ребенка, о Царствии Божьем на земле, напоминать о каких-то юридических гарантиях, о правом государстве, о чем-то, может быть и полезном, но плоском и скучном, а главное несвойственном русской душе?
В своей французской книге «La Russie absente et presente» («Россия отсутствующая и современная») В. В. Вейдле, дав очень глубокий и замечательный очерк русской культуры, закончил его опасным и спорным, заимствованным у славянофилов, утверждением, что логика права противоположна моральному русскому сознанию, признающему только суд «по человечеству», а не по закону. Крайне преувеличив, по-моему, значение семейного начала в жизни русского народа — при чтении этой главы все время кажется, что автор говорит о Китае, а не о России — В. В. Вейдле именно в этом растворении в стихии семейственности нашел причину равнодушия русского человека к западной заботе о юридических гарантиях. Правда, в отличие от славянофилов, Вейдле видел не только положительную, но и отрицательную сторону русского неуважения к внешним правовым формам. Он признает, что доведенная до крайности эта склонность всегда отдавать предпочтение доводам сердца перед законом, может вести и постоянно вела либо к ужасающему беспорядку, в котором одинаково гибнут и милосердие и право, либо к другой противоположности — к механизированному полицейскому государству, к казарме, к безграничной власти администрации.
Б. А. Кистяковский, автор знаменитой статьи в «Вехах», обвинял в непонимании значения правовых начал не столько русский народ, сколько интеллигенцию, которая, по его словам, от Аксакова до Ленина совершенно так же, как бюрократия, «никогда не уважала права, никогда не видела в нем ценности».
Но если всему русскому обществу так абсолютно чужды западные идеи правового конституционного государства, то как возможны тогда были великие реформы 60-х годов и вся последующая общественная борьба за сохранение и расширение этих реформ, как возможны были русский суд и русское местное самоуправление, более совершенные, чем во многих странах запада и как мог тогда П. Б. Струве с таким вдохновением утверждать в начале века, что «в сознании лучших русских людей и в жизни наших народных масс давно уже назрела сильнейшая потребность во всестороннем признании объективным правом прав человека, как такового». «Это есть, — писал он, — та великая идеальная и в то же время реальная историческая задача, которая, наконец, после долгих мытарств и колебаний русской общественной мысли, выкристаллизовалась как неоспоримое общее достояние, с такою же ясностью, с такими же резкими, всем мыслящим людям до боли ощутимым гранями, как некогда идея освобождения крестьян».
Великая задача, о которой говорил тогда П. Струве, стоит и перед эмиграцией и перед поколением эмигрантских сыновей, все ошибки которых объяснялись, главным образом, именно невниманием к этой задаче. О самом высоком смысле русской идеи они всегда помнили. Многие из них доказали это на деле. Никто не посмеет упрекнуть их в недостатке жертвенного героизма. Причина же срыва большинства созданных ими идеологий была в непонимании мистического происхождения идеала правового демократического общества. Вот почему приятие этого идеала, не только рассудком, но всем существом, всем сознанием, сердцем и волей — главный и священный долг эмигрантских сыновей перед будущей свободной Россией. И вовсе не обязательно эта вера в «субстанцию» демократии и борьба за нее будут означать снижение русской идеи. Я уже ссылался на имена Соловьева и новоградцев, для которых ценности защищаемые современной демократией были вечными ценностями, входящими «в самую идею Царства Божья». Тем, кого эти имена не убеждают, мне хочется напомнить еще одно имя. Это великое и бесспорное имя — Пушкин.