Обе эти революции характеризовались всплеском национально-демократических идей и курсом на дальнейший разрыв с советским наследием. Они не были направлены против постсоветской России, однако, истеблишмент последней воспринимал их как дурной пример, который может оказаться заразительным для русских. И вот тогда вместо того, чтобы перехватить повестку обновления страны и запустить революцию сверху, власть разворачивает агрессивную контр-революцию на всех направлениях. А так как Майдан бросал вызов советскому наследию, именно его было решено превратить в основу массовых антимайданных настроений. После восстановления музыки гимна СССР в качестве гимна России сильнейшим средством символической ресоветизации стала популяризация георгиевской ленточки, ставшей символом главной советской победы. Война и победа в ней как события, эмоционально затрагивающие миллионы семей, были превращены в основание для политико-религиозного культа вроде Холокоста или геноцида армян, характеризующиеся тем, что их нельзя ставить под сомнения. Отныне любой, кто задавался вопросами о причинах, цене и целях этой войны, уже не говоря об оправдании тех соотечественников, кто воевали по другую линию фронта, превращался в «власовца» или «бандеровца», образы которых снова начали демонизироваться. А так как именно эти национальные аналоги власовцев (бандеровцы, латышские легионеры и т. д.) начали реабилитироваться и почитаться национально-историческими мифологиями ряда постсоветских стран, в ресоветизирующейся России это было воспринято как святотатство (покушение на свой религиозный культ) и проявление русофобии.
Так различие в оценках событий семидесятилетней давности превратилось в предлог для холодной гражданской войны неосоветского мейнстрима с «национал-предателями» внутри России и «русофобами» в соседних странах — вместо прежних прагматичных отношений новых постсоветских государств, каждого со своей историей и ценностями. Теперь же заявлялось, что не только россияне, но народы этих государств должны принять исключительно советский взгляд на эти события. Все это, с одной стороны, можно воспринимать как чистый абсурд, если учесть, что сама Россия и ее правители были могильщиками той советской системы, что вела и выиграла эту войну, и по ряду ключевых параметров, от экономики до отношения к бывшим советскими республикам, была скорее антисоветским государством. С другой стороны, именно это позволяет понять природу неосоветизма как проекта, основанного не на цельной идеологии, что имела место в СССР, похороненном правителями России, а на квазинациональном мифе, имперской политической религии, но уже не идеологического, а чисто магического свойства. При этом, общность адептов этой религии была в решающей степени порождением социальной инженерии, создавшей советский тип человека и общества, фрустрация и рессантимент которых вызвали к жизни призрак исторического мертвеца.
И тут надо вспомнить, что доктринальный марксистко-ленинский интернационализм с самого начала сосуществовал с имперским взглядом на СССР как на Большую Россию, вплоть до сталинского плана автономизации или даже противников создания автономий вообще на VIII съезде партии. Де-факто с определенного момента именно русское, ранее беспощадно отформатированное под советское, становится проводником и основой последнего. В СССР, где русские составляли всего половину населения, этому всегда существовала сильная оппозиция «национал-коммунистов» в союзных республиках, но в «малой России» с ее 80 % процентами русских она отпала, а собственные «власовцы» были маргинализированы уже при Ельцине и окончательно на втором сроке Путина. Так имперский неосоветский культ стал искомой властями «национальной идеей», что российской «гражданской нации», что русской «этнической».