Выбрать главу

Перво-наперво, русские получили бы прекрасную возможность прочувствовать на себе неумолимо надвигающееся крепостное право („панщину“) в этническом измерении — как белорусские и украинские селяне, ставшие „быдлом“ для шляхтичей. Ситуация в Смоленском наместничестве 1611–1654 гг., которое стало „испытательным полигоном“ для Контрреформации, рассеивает иллюзии насчёт варшавской веротерпимости. Когда твоим барином является русский служилый феодал — это одно дело, когда какой-нибудь пан Тадеуш — совсем другое. Ясней картина перед глазами. А это повлекло бы бОльшую демократичность и „антифеодальность“ грядущего русского национализма. Славянофильство середины XIX в. тоже несло в себе демократический заряд, но, полагаю, после пары веков господства нерусских королей и нерусских феодалов будущие аксаковы и шевыревы модифицировали бы свою доктрину в более радикальном духе. Русские дворяне не превратились бы в самодовольных помещиков и крепостников, но обеднели бы и срослись с „земскими“ низами, став чем-то наподобие испанских идальго и тех же польских шляхтичей: лихими людьми с древней родословной и „имуществом“ в виде одной только сабли. Таким образом, наряду с „демократизацией“ освободительного движения шла бы параллельная аристократизация народа путём насыщения его такими вот „кадрами“ обезземеленных вольных дворян.

Было бы неплохо, если бы заключённый между Владиславом Жигимонтовичем и русской „семибоярщиной“ договор февраля 1610 г. был бы оперативно нарушен польской стороной: в русской истории появился бы прецедент „общественного договора“, заключённого русской „землёй“ с иностранным монархом и им нарушенного. Соответственно, восстановление статус-кво между правителем и „народом“ (расширение которого за рамки аристократии неизбежно) стало бы всеобщей целью. Пример восстания поляков 1830 г. против польского короля Николая I не даст соврать. Заодно появился бы стимул к постижению московскими боярами конституционной „премудрости“. Авось какой-нибудь „любомудр“ из протестантских стран в пику папежникам и взялся бы за написание „Конституции государства Московского“ (писал же Жан-Жак Руссо конституцию для поляков). Сергеев и тот, при его немилосердном настрое к русской истории, умеренно хвалит „национально-освободительное движение“ 1610–1612 гг. за проблески „конституционного“ мышления. Но Второе Ополчение победило и стоявшие перед ним проблемы отпали. А тут представьте, что оно проиграло, и в историю вошёл не Земский Собор 1613-го, а созданный повстанцами „Совет Всея Земли“ — символ несбывшихся надежд.

Кстати, о международных контактах. Заигрывание с протестантами имело место и при первых Романовых (откуда и пошли „полки иноземного строя“). Присоединение Московской Руси к Речи Посполитой, в геополитических условиях Тридцатилетней войны, привело бы к углублению взаимных симпатий между православными и протестантами. Не только религиозный синтез типа кальвинистского исповедания константинопольского патриарха Лукариса, но и, что для нас важней, экспорт политической философии. Томас Гоббс и Джон Локк по-великорусски. „Ксенофобская тираномахия“ против польских королей, схожая с бунтом жителей Нижних Провинций против испанских Габсбургов и французов против клана Медичи. Отряды боярско-дворянских „перелётных гусей“ (если следовать ирландским аналогиям) в армиях Швеции, Бранденбурга и, чего уж там, Блистательной Порты/Крымского ханства (всего лишь проекция польско-османского „братства по оружию“ времён Барской конфедерации и пшекских козаков Чайковского в Крымскую войну). В Лондоне, Париже и Вене выпускались бы памфлеты московских эмигрантов против „окаянного сарматского деспотизма“.

Само собой, при таком развитии событий был бы лучше отрефлексирован именно великорусский национализм, не растворённый в „общерусскости“ и не затёртый панславизмом. Возвышение Московского государства в 15–16 вв. рисовалось бы в совсем иных тонах: прерванный полёт молодого орла вместо „азиатского подавления новгородской/рязанского/литвинской свободы“. Вместо освоения необъятных просторов и „омовения ног в Персидском заливе“, великорусы приобрели бы компактные, но кровоточащие объекты реваншистского рессантимента: „Эльзас“ в виде Смоленской земли, истерзанной контрреформаторами, и „Лотарингию“ — Северщину, где бы старомосковские служилые люди вступили бы в острый конфликт с новоприбывшими запорожскими переселенцами. Уже не украинцы ставили бы русским в вину сожжение Батурина, а русские украинцам — сожжение Путивля козаками Сагайдачного. Иначе бы трактовались некоторые персонажи Смутного времени: вокруг царя Василия Иоанновича, скорее всего, сложился бы ореол трагического вождя сопротивления, проигравшего „русского Верцингеторикса“. Картину „Присяга Шуйского Сигизмунду“, наверняка бы, нарисовал какой-нибудь русский художник-патриот в Париже, насмотревшись на схожие патриотические полотна французских художников на тему сдачи галльского вождя Цезарю.