Выбрать главу

Вася вообще был человек непростой. Его заветной мечтой было перепортить все советские песни.

Вставай, проклятьем заклеймённый, Весь мир пархатых и жидов!

Кипит наш разум развращённый И каждый хрен к труду готов.

Или:

На границе суки ходят хмуро, Край суровый лаяньем объят. У высоких берегов Амура Часовые Родины галдят.

Эта незатейливая похабень смиряла меня с Васиными литературными пристрастиями и бытовыми выкрутасами. После чаепития он никогда заварку не выбрасывал, а сушил на бумажке. Высушив, снова заваривал. Лучше бы кипятком поил. Это его обыкновение происходило не из бедности, а из желания обратить на себя побольше внимания. Будучи русским человеком, из этих же соображений он сделал себе обрезание и пытался продемонстрировать его мне на кухонном столе, но тут уж я ему отказал. Кто-то мог подумать, что Вася собрался в Израиль, но я точно знал, что это не так. В Израиле — все обрезанные, Васе это понравиться не могло. Он производил впечатление человека, который правил не знает, а знает только исключения из них. Прихлёбывая чай из блюдечка, которое он поддерживал изящно растопыренными пальцами, изрекал: «Смерти нет, а есть только превращение форм жизни, а потому и убийство нельзя считать преступлением». Ни убавить, ни прибавить. Смотрел при этом гоголем, вот-вот по-петушиному вытянет худую шею и закричит: «Я — гений! Я — гений!» Вася и сам, как он утверждал, был сейчас занят сочинением нетленки, которая перевернёт мир, а Васины друзья станут купаться в лучах его славы и обеспечат себе достойную старость мемуарами о нём. «Вернёшься домой, обязательно нашу беседу запиши», — закончил он свой монолог. Моё мнение было ему неинтересно. Иногда у меня складывалось впечатление, что он заливает себе уши воском. «Может ли написать нетленку человек с таким количеством гнилых зубов?» — спрашивал я сам себя и не находил ответа. «Подумаешь, гений! Я тоже гений», — думал я по пути домой и беседу записывать не стал.

Кроме того, Вася аттестовывал себя в качестве дважды инвалида первой группы. Ступню ему в незапамятные времена якобы оторвало трамваем, но я-то видел, как под тапочным войлоком он шевелит пальцами. А вот болезнь Оппенгеймера, объяснял он, — вообще наследственная, встречается исключительно редко и никаких таблеток от неё не придумано. Говорил это с гордостью за свою уникальность, но на прямой вопрос, в чём его болезнь выражается, только лыбился в прокуренную бороду и закуривал по новой. Вася бережно брал пипетку и закапывал в фильтр ментолового масла из аптечного пузырька, воображая, что курит «Salem». Пуская зловонные колечки, пояснял своё кредо: «Говорят, что каждая сигарета сокращает жизнь на пять минут. И это действительно так. Ведь курю я её ровно пять минут». Часы же носил дедовские — серебряная луковица с отломанной минутной стрелкой. В Васиной жизни был короткий период, когда он полагал, что времени не существует. Вот он и выбросил часы со злости в окно. Дурь прошла, а часы поломались, он жил на третьем этаже. Я эту болезнь Оппенгеймейра в словарях искал, но так и не нашёл. Изобретатель атомной бомбы Роберт Оппенгеймер и вправду имелся, а вот болезни такой не было. Прожил, правда, всего 63 года.

А ещё Вася говорил, что его фамилия — Виртуозов. Но это уж совсем ерунда, хотя своего паспорта он мне не показывал. Впрочем, сейчас я не держу на Васю обиды. Он был мелок в мелком и велик в великом. Во всяком случае, хочется в это верить. Человек он был — дай ему бог здоровья! — и вправду выдающийся, но только отношения со временем у него не сложились. Впрочем, а у кого они сложились? И разве кто-нибудь ухитрился попасть на небо, минуя землю? Разве можно угодить на звезду прямой наводкой? И не из одного ли ствола икона и соха?

Названий на переплетённых книгах Вася ради конспирации специально не выдавливал, корешки скучно торчали из моего стеллажа, как материалы одного уголовного дела. Но в книгах я не путался. Используя институтские знания, я пронумеровал полки и составил алфавитный каталог на библиотечных карточках. Они теснились в продолговатом деревянном ящичке, безжалостно нанизанные на металлический штырь. В то время писателей сажали уже редко, но и читателю могло достаться. Когда я заснул в ночном троллейбусе и забыл на кожаном сиденье «1984 год» Оруэлла, у меня ещё долго сосало под ложечкой. Казалось, что меня обязательно вычислят, выгонят из института, сошлют в армию, замордуют. Заодно вспомнил и институтского майора, учившего военному делу. Ать-два, ать-два! Бессмысленные тыловые глаза, пропахшие одеколоном «Шипр». Заставлял и меня одеколониться. «Главное — единообразие, пахни, как я!» Нашим девушкам было, правда, ещё страшнее, потому что он обещал сделать из них настоящих советских женщин.