Выбрать главу

Катя же свои куклы не выбрасывала. Пупсы с выпученными глазами хранились на антресолях. Иногда она их доставала и обтирала тряпочкой пыльные личики. При внимательном взгляде они напоминали Катю. Только ободраннее.

Один раз Катя сделала аборт, предохраняться в те времена было непросто. Хорошо помню, как это случилось: мужские презервативы вдруг исчезли с аптечных полок, женские были, но не всех размеров. Умные люди присоветовали Кате употреблять мужской крем для бритья, а она по неопытности купила не для бритья, а после него. Большая, между прочим, разница. Это вам всякий бреющийся человек скажет. В общем, залетела и без моего ведома в абортарий пошла. Будто к подруге на дачу поехала. Я рассердился, но отошёл как-то быстро. Сочинил стихотворение и стал думать о другом. К примеру, о прозе Аксёнова, которого я обожал. Вот настроение и выправилось. История грустная.

Готовить еду Кате тоже не нравилось. «Следует жить насыщенной интеллектуальной жизнью и слушать классическую музыку, а не поглощать наших меньших братьев», — поясняла она. Этому она научилась от мамы-доцента. Зато Катя любила перебирать крупу. Всё равно какую: гречку, пшёнку, овсянку, рис. Склонится над клеёнкой и часами перебирает. Зёрнышки — в одну сторону, грязь — в другую. «Успокаивает», — поясняла она. А чего, спрашивается, волноваться? Пальчики летали туда-сюда. Наверное, машинка её тоже успокаивала. Крупа стояла в банках чистая и готовая для варки, до которой дело доходило нечасто. Вот мы и кушали покупные пирожки на машинном масле, бутерброды с заветренным сыром и морскую капусту — ей все брезговали, и она продавалась без очереди. Зато чай в этой семье заваривали крепко. Ну и что, что Катя не любила готовить? В конце концов, я тоже не мог починить электричество. Сказывалась безотцовщина и воспитание, данное мне женщинами.

Перед вечно засорявшимся туалетом я был тоже бессилен. В эти дни отторгнутое организмом поднималось, словно в него подсыпали дрожжи. Потом это потихонечку переливалось через край. Сапоги слесаря чавкали даже в сухое лето. Он привычно удивлялся бедствию, вставал на колени перед заполненным унитазом, втягивал воздух и обличительно вопрошал: «Вы что туда — срёте?» Я смущался, но отвечал утвердительно. Катя же во время визитов слесаря не выходила из комнаты. «С рабочими жить неинтересно», — без тени сомнения говорила она.

Разговаривали мы с Катей мало — малораспространёнными предложениями и междометиями. Когда у неё случилась жестокая ангина и пропал голос, я этого не заметил. Мы спали в одной постели, но видели разные сны. Однажды я проснулся ночью, долго глядел на неё. Это было серое и чужое лицо. Вроде посмертной маски. Вроде и похожа на человека, а всё равно страшно. Я смотрел на неё как бы в прошлом времени. Но так случалось нечасто — я был молод, бессонница одолевала редко. И всё-таки я угадывал, что с нами произойдёт.

Катины родители были интеллигентами в хорошем смысле этого слова и печатать нам не мешали. Её мать преподавала английский в университете. Запираясь в ванной комнате на крючок, она слушала Би-Би-Си на чистом английском. На слышимость не жаловалась, слышимость даже в ванной комнате была идеальной, душ не мешал, мощностей советских глушилок хватало лишь на передачи на родном языке. Именно тогда я твёрдо усвоил, что следует по возможности оставаться в меньшинстве и изучать английский.

Тесть же был настоящим коммунистом, хотя старшего брата у него и расстреляли. «По ошибке», — коротко пояснял он. Наверное, и в партию он вступил по ошибке, уж слишком был добр. Вечно за кого-нибудь хлопотал, будучи атеистом, ходил к Обыденской церкви и подавал милостыню, писал критические письма в газету, дарил дорогие подарки. По воскресеньям непременно ходил кого-нибудь навещать. Он говорил: «Если быть начеку, обязательно обнаружишь, что кто-то из твоих близких угодил в больницу». Для него все люди были близкими. Однажды я видел, как он, мужчина уже не юных лет, полез в своём единственном костюме на тополь в нашем дворе — на самом верху дрожала кошка и боялась слезть.

Иностранными языками тесть не владел, и, когда наступала его очередь мыться, из-за той же самой двери ванной комнаты дребезжал замусоренный советскими шумами вражий эфир «Голоса Америки» или «Свободы». Для лучшей слышимости тесть накидывал на антенну приёмника петлю электрического провода, он высовывался из-под двери и вёл наружу, чтобы быть привязанным к батарее центрального отопления. После сеанса, который он называл «батарейными новостями», тесть восклицал: «Ничего нет хуже, чем ждать и догонять. Это же народная мудрость! А у нас что? Ждём наступления коммунизма и догоняем Америку! Следует что-нибудь предпринять!» Сдавленным шёпотом он агитировал за экономическую реформу и отправлялся на кухню чистить гнилую картошку тупым ножом. Ножа почему-то не точил, наверное, боялся порезаться. При этом бормотал: «Есть обычай на Руси: на ночь слушать Би-Би-Си». Или: «Раз, два, три, четыре, пять! Век „Свободы" не слыхать!» Про «Маяк» же речовок не произносил. Возможно, совесть не позволяла ему подобрать сочной рифмы. У меня же это получалось легко. «Тот, кто слушает „Маяк“, тот придурок и дурак». Не очень остроумно, конечно, но всё-таки лучше, чем ничего.