Минут через пятнадцать по прибытии нам велели выходить из машины и цепочкой повели в большую приемную, со сводчатым потолком. Над входной дверью висел плакат, который тогда показался мне очень комичным: «На свободу — с чистой совестью!» Как ни парадоксально, первой тюремной процедурой оказалась опять же прописка. Мы заполнили специальные листочки с просьбой (!) прописать нас в тюрьме. Затем каждому дали почтовую открытку и велели написать адрес ближайших родственников; когда после суда заключенного из следственной тюрьмы переводят в лагерь, эту открытку с адресом лагеря отсылают родным. Вместе с открыткой предложили сдать документы, деньги, часы и ключи; очки и другие вещи, необходимые заключенному, в тюрьме не отбирали. В соседней комнате мы прошли медосмотр. Весь осмотр заключался в том, что мы поодиночке подходили к медицинской сестре, низкорослой татарке неопределенного возраста, и спускали штаны до колен. Мой юный вид внушил ей некоторые подозрения, и мне она заглянула еще в задний проход. Осмотр прошел в общем благополучно, если не считать, что у одного из нас, поездного вора, могучего курчавого мужчины с негритянскими губами, обнаружился застарелый триппер. Это вызвало не столько сочувствие, сколько веселое оживление у остальных. Триппер любовно называли «трепак». Медсестра хотела его изолировать, но надзиратель, нас опекавший, по-тюремному «вертухай», с ней заспорил, говоря, что пока он и в общей камере может побыть. Как они договорились, не знаю. У этого же вора были вделаны в член пластины, о чем я раньше только читал в книгах по этнографии.
После медосмотра нас по-двое, по-трое уводили на стрижку; стриг наголо пожилой заключенный из тюремной обслуги, а оттуда вызывали к фотографу. Дело шло медленно, и в перерыве между процедурами нас по нескольку человек запирали в боксы, маленькие камеры, где двое могли сидеть и еще двое с трудом стоять. Здесь, чтобы провести время, мои тюремные товарищи опять вспоминали разные истории из своей жизни на воле, вроде того, что один рассказывал, например, как он недавно по дороге в Москву сошелся с какой-то женщиной в поездной уборной, другой — как он во время допроса, когда следователь на минуту отвернулся, схватил свой паспорт и выскочил в окно на соседнюю крышу, однако бежать далеко ему не удалось.
Фотографом была женщина, уже немолодая, в синем халате, она же снимала отпечатки пальцев. Фотографировали в фас и в профиль, на белом фоне, предварительно закрепив на специальной реечке фамилию, составленную из отдельных печатных букв наподобие детской разрезной азбуки, так чтобы фамилия получилась на фотографии. Отпечатки пальцев брали так: накатывали валиком на пальцы черную краску, затем на белом листе бумаги отпечатывали отдельно каждый палец, прижимая его к листу и тщательно поворачивая справа налево, так чтобы отпечаталась вся подушечка, а потом уже внизу отпечатывали всю пятерню разом. У меня никак не получались отпечатки из-за очень тонких узоров, через несколько дней меня опять вызывали для этого.
Потом нас ввели в большую комнату, разделенную надвое длинным пустым столом. По одну сторону стола стояло двое военных, тоже в синих халатах поверх формы, нас поставили по другую сторону и велели раздеваться догола. Начался обыск, по-блатному, «шмон». Прошмонали, разложив их на столе, все вещи, от плаща до носков, очень тщательно, а ботинки просветили рентгеном. В моих ботинках нашли железные скобы, поэтому мне не отдали их сразу, а только дня через два, после того как скобы вынули. Такие обыски проводятся не только при поступлении в тюрьму, но также и в тюрьме время от времени и при выходе; кроме того, периодически делаются обыски в камерах. Просмотренные вещи тут же вернули, в следственных изоляторах заключенные остаются в своей одежде. Однако тут же составили точный список оставшегося у каждого вещей, с описанием их примет; как мне объяснили, чтобы мы в камерах не проиграли их в карты.
Нас выстроили попарно, набралось тут из разных машин человек двадцать, и строем повели в баню. Мы шли через двор, уже светлело. Все время, начиная с того, как меня посадили в машину, меня не покидало острое чувство любопытства: что будет дальше? Остальные заключенные спрашивали меня, новичка: ну как, мол, тюрьма? — и я искренне отвечал: очень интересно. Их же сильно брала тоска, так как они все знали наперед. Во мне как бы жило два человека: один попал в довольно таки неприятную историю, а другой смотрел со стороны, как зритель на актера или как читатель занимательной книги, и думал: поглядим, что-то еще будет?
Баня мне очень понравилась. В предбаннике мы сдали одежду на прожарку, видимо, для уничтожения насекомых, и каждый получил по маленькому кусочку хозяйственного мыла. Мылись мы в большой комнате под душем, всего было пятнадцать или двадцать рожков. Вода текла сначала холодная, потом слишком горячая, но все равно я был очень рад, что смог помыться после милиции. Вообще банные дни в тюрьме бывают для каждой камеры раз в десять дней. Из бани мы вышли в другую дверь, нам вернули горячую прожаренную одежду, а кроме того, каждому выдали трусы, майку, матрас, чехол для матраса, подушку, одеяло, полотенце, алюминиевую ложку и кружку. На этом санобработка закончилась. Нас вновь построили попарно и начался развод по камерам.
Раньше подследственных рассаживали без всякого разбора, но несколько лет назад было введено правило, по которому распределение по камерам зависело от статьи и прежних судимостей, так что в одной камере сидели люди, судимые по сходным статьям. Нас опять провели в главный корпус. Остановившись перед дверью какой-либо камеры, пожилой сержант, который нас вел, выкликал фамилии, глядя в список. Например:
— Иванов!
— Иван Иванович! — должен был отвечать Иванов.
— Год рождения?
— 1927.
— Статья?
— 206.
— Судимости имел?
— Две.
— Проходи, — отмыкалась дверь, и Иванов проходил в камеру.
Так поднялись мы с первого этажа на третий, все более уменьшаясь в числе. Наконец, когда мы дошли до конца коридора, я остался один.
— Амальрик… — с трудом выговорил сержант у двери последней, 135-й камеры.
— Андрей Алексеевич.
— Год рождения?
— 1938.
— Статья?
К своему стыду, я забыл статью и пространно ответил, что обвиняюсь в порнографии. Удивленный сержант ничего не стал больше спрашивать и с грустной улыбкой отворил мне дверь камеры.
Было ровно шесть часов утра — час подъема. В камере, большой и полутемной, мне показалось народу много, человек двадцать. Еще никто не вставал, но все проснулись, некоторые разговаривали, другие дружелюбно кидались друг в друга подушками. Я нерешительно остановился у порога, как школьник, который впервые входит в незнакомый класс и видит, что его будущие товарищи порядочные озорники. Но меня приветствовали довольно любезно. Я прошел вперед, сложил свои вещи и спросил, кто старший. Из художественной литературы я знал, что в камерах бывает староста, и думал, что он укажет мне мое место. Мне показали на человека с восточным типом лица и горящими глазами, иранца, как я потом узнал. Приподнявшись на постели, тот неожиданно с сильным акцентом спросил: «Скажи-ка, парень, как тебя в милиции вы…, по-хорошему или на соломе?» Раздался веселый смех, но иранца тут же разоблачили, сказав, что старосты в камере нет, занимать можно любое свободное место. Пока что наиболее любопытные окружили меня и стали спрашивать, за что я сел. Я заметил, что они мало похожи на блатных, больше на хозяйственников.