Наконец меня вызвали из бокса, и я очутился в большой приемной, прямо под плакатом: «На свободу — с чистой совестью!» Майор с белым листком в руках начал меня спрашивать:
— Амальрик?
— Андрей Алексеевич!
— Год рождения?
— 1938!
— Статья? — и так далее, на этот раз очень подробно, вплоть до того, что он спросил, в каком году умерла моя мать. Поодаль стояли двое молодых людей в штатском, которых я сначала даже не заметил, так как был взволнован выходом из тюрьмы, один из них сказал: «Да, это он самый, Амальрик Андрей Алексеевич». После опроса майор протянул мне белый листок, на котором было напечатано «Временный паспорт», и я успел только увидеть свою фотографию и прочесть, что мое дело прекращено следственным отделом МООП, как один из молодых людей быстро выхватил этот листок у меня из рук и спрятал, и тут я узнал в нем моего следователя. Он дружески сказал: «Пойдемте с нами, Андрей Алексеевич».
Во дворе действительно ждала легковая машина. «Много, Андрей Алексеевич, мне пришлось потрудиться, чтобы вас освободили, это случай вообще исключительный, чтобы у нас прекратили уголовное дело, — сказал мне следователь, когда мы выехали за ворота. — Интересное, должно быть, испытываешь чувство, когда выходишь из тюрьмы». Я подумал, что это сомнительная свобода, раз меня еще везут куда-то. Следователь сообщил, что возил рисунки Зверева на экспертизу в московское отделение Союза художников, и МОСХ заключил, что рисунки эти не порнографические, а просто рисунки сумасшедшего. Я сказал, что иного результата я не ждал, ведь Зверев шизофреник. Следователь пожаловался, что он никак не мог его найти, Зверев скрылся в неизвестном направлении. Как мне рассказывали потом, в гостях у коллекционера Костаки один художник при Звереве сказал, что несколько раз звонил мне и соседи как-то странно отвечали. Зверев, который обычно пересиживал всех гостей, тут же поднялся и вышел, и с тех пор его долгое время никто не видел. С моими пьесами, по словам следователя, дело было сложней, так как Союз писателей отказался давать по ним свое заключение. Заключение дала Татьяна Сытина, заведующая литературной частью Театра имени Ленинского комсомола, но такое, что она не знает, порнографические пьесы или нет, ибо не может точно определить, что такое порнография. Она якобы нашла, что мои пьесы интересны и несколько напоминают Брехта. Следователь еще высокопарно добавил: вот, мол, как приходит признание, надо только выбросить оттуда всю антисоветчину и эротику, и можно будет поставить. Я хотел возразить: если это выбросить, то что же останется. Наш молчаливый спутник добавил: мы ваши пьесы читали, очень все интересно, у нас к вам только одна просьба, чтобы вы нас в следующих пьесах не описывали. Я ответил, что обещать этого не могу.
Заключения экспертов я потом видел, в своем месте о них скажу. Во всяком случае, по тем или иным причинам, после экспертиз дело о порнографии было прекращено.
— Ну, теперь, когда дело кончено, — интимно сказал следователь, скажите откровенно, давали ли вы пьесы иностранцам?
Я повторил, как и на первом допросе, что никому не давал. Тем временем мы продолжали ехать, и я был в полной уверенности, что меня везут на Лубянку и что КГБ решил действовать уже не через милицию, а непосредственно сам. Я был даже доволен этим, так как наивно рассчитывал на либерализм КГБ, вспоминая о недавнем деле Гинзбурга. Об этом стоит сказать подробнее, как потому, что я еще несколько раз упомяну здесь Гинзбурга, так и потому, что либерализм КГБ в конце концов вышел Гинзбургу боком.
Александр Гинзбург человек любопытный, с большим интересом к театру, кино, живописи и литературе, преимущественно ко всем новейшим течениям в этих областях. В 1960 году он выпустил несколько номеров машинописного журнала «Синтаксис» со стихами молодых советских поэтов, еще неопубликованными в официальных изданиях. КГБ усмотрел в этом чуть ли не антисоветскую подпольную деятельность, Гинзбург был арестован и несколько месяцев провел в тюрьме на Лубянке. Так как «антисоветское» дело было шито белыми нитками, его в конце концов прекратили, но против Гинзбурга был использован его неосторожный поступок: в том же году он сдавал экзамены вместо своего малоспособного товарища. За переклейку фотографии в экзаменационном листке он получил два года лагерей с учетом предварительного заключения на Лубянке. Весной 1963 года, вскоре после своего возвращения в Москву, он вновь оказался в трудном положении. У себя дома и у своих друзей он устроил несколько просмотров французских короткометражных фильмов о художниках: об импрессионистах, Утрилло, Пикассо и т. д. Фильмы эти, кстати сказать, шли потом на советских экранах. Но близорукое начальство опять усмотрело тут подрывную деятельность, киноленты были отобраны у Гинзбурга, и о нем появился в «Известиях» самый неприятный по тону и лживый фельетон «Дуньки просятся в Европу». К счастью, тут дело ограничилось только фельетоном. Но не успели утихнуть страсти вокруг фельетона, как Гинзбурга ожидала новая неприятность.
В конце 1963 или в начале 1964 года он познакомился с одним из гидов выставки американской графики в Москве и попросил у него несколько книг по американской культуре, на его выбор. Тот дал Гинзбургу несколько книг разного содержания, на русском и английском языках, в том числе книги политического характера, как, например, «Новый класс» Джиласа. Не знаю, разобрался ли сам Гинзбург в этих книгах, во всяком случае их видели у него некоторые его знакомые и даже просили почитать, пока один из них, один из тех людей, кто делает комсомольскую или иную официальную карьеру и в то же время трется из любопытства в квазихудожественных кругах, не донес на Гинзбурга в КГБ, что он якобы занимается распространением антисоветской литературы. 15 мая 1964 года у Гинзбурга был обыск, изъяли несколько книг, а его самого арестовали. На допросах с ним обращались, по его словам, сурово, говорили, что за распространение подобных книг он понесет суровое наказание, но на четвертый день пребывания на Лубянке он был внезапно вызван из камеры, без каких-либо объяснений выведен из тюрьмы и отпущен на все четыре стороны. Затем он уже привлекался только как свидетель по анонимному делу «о распространении антисоветской литературы». Этот случай я и имел в виду, когда выше говорил о «либерализме КГБ».
Дело этим, однако, не ограничилось. Измученный постоянной неопределенностью своего положения, Гинзбург решил написать письмо в ЦК КПСС с просьбой, чтобы КГБ оставил его в покое и чтобы он получил возможность спокойно работать и учиться. Когда он показал мне это письмо, с довольно резкими нападками на разные промахи КГБ, то я ему такое письмо посылать отсоветовал, считая, что ЦК за него не заступится, а госбезопасность будет разозлена. «Если уж ты хочешь писать письмо в ЦК, сказал я, — то напиши письмо, лойяльное по отношению к КГБ, и покажи его своим следователям, как бы желая посоветоваться, посылать это письмо или нет, так что, адресованное ЦК, это письмо в сущности будет направлено КГБ и будет говорить в твою пользу». Не знаю, послушался бы Гинзбург моего совета, но ему то же самое посоветовали его адвокат по старому делу и известная писательница и журналистка Фрида Вигдорова, которая незадолго перед тем пыталась спасти от высылки поэта Бродского, а теперь приняла участие в судьбе Гинзбурга. Я был несколько лет знаком с Вигдоровой, и потому мы с Гинзбургом вместе зашли к ней и разговаривали с ней в помещении, где она принимала посетителей, как депутат райсовета. Я упоминаю об этом потому, что, по странной иронии судьбы, несколько ранее в том же самом помещении, напротив здания МООП, был завербован для слежки за мной мой сосед по квартире Валерий Жаховский. Если эта комната для депутатского приема параллельно использовалась как место вербовки и встреч с осведомителями, то значит там наверняка был установлен микрофон и все разговоры записывались.