Выбрать главу

К вечеру нам вернули наши вещи и выдали пайку на дорогу. На день пути полагалось 2 кусочка сахара (15 г), буханка черного хлеба (1 кг) и полселедки. Нам дали пайку на два дня, так что можно было думать, что нас повезут до Свердловска. Затем нас ввели в этапную камеру, то есть камеру, предназначенную для партий, уже сформированных к отправке. Там уже сидело несколько человек; среди них я узнал владивостокца и цыганистого юношу, уже остриженного наголо. Он действительно оказался цыганом, из Ижевска. Он украл в Ижевске деньги и уехал в Москву, где скитался около недели, ночуя на вокзалах. Тем временем был объявлен всесоюзный розыск, на одном из вокзалов его задержали и теперь отправляли для суда обратно в Ижевск.

В десять часов нам устроили поверку и вручили наши документы начальнику конвоя. На каждого был запечатанный пакет с его делом, сверху была приклеена фотография, а также указана фамилия, имя и отчество, год рождения, место высылки и срок. У меня на конверте по ошибке было написано «два года». Нас вновь прошмонали, на этот раз уже конвойные, молодые ребята, отбывающие срочную службу во внутренних войсках. У меня опять отобрали нож и вилку, которые затем передавались от конвоя к конвою, пока окончательно не исчезли.

Глава одиннадцатая

СТОЛЫПИНСКИЙ ВАГОН. СВЕРДЛОВСК

Сквозь оконце «черного ворона» было видно, что нас везут в сторону Комсомольской площади, к «трем вокзалам». Машина свернула в какой-то тупик, мы выпрыгивали поодиночке и сквозь дыру в заборе выходили к железнодорожным путям. Кругом стояла охрана с собаками. Был пасмурный вечер, моросил мелкий дождь. Раздалась команда: «Разберись по-двое! Следовать в пятнадцати шагах за разводящим! Выход из рядов считается побегом!» Спотыкаясь, мы пошли между путями к стоящим впереди метрах в трехстах закрытым вагонам. Нагруженные вещами, мы походили не столько на группу заключенных, сколько на мешочников времен гражданской войны. Последними ковыляли Нинка и Зинка, которых этапировали вместе с нами.

С трудом мы взгромоздились в вагон, нас всех, кроме Нинки и Зинки, тут же втолкнули в зарешеченное купе, там уже на нижних и верхних скамейках сидело несколько человек. Соседние купе тоже были забиты. Это был так называемый столыпинский вагон, специально предназначенный для перевозки заключенных. Был потом в дороге спор, почему такие вагоны называются столыпинскими; некоторые говорили, что по имени изобретателя, хотя изобретения, собственно, никакого и нет; в действительности они так называются по имени П. А. Столыпина, царского премьер-министра и министра внутренних дел после первой русской революции, при котором они впервые были введены; так что устная традиция насчитывает уже шестьдесят лет. Конечно, наш вагон был совсем новенький, но принцип устройства был такой же. На одной стороне вагона были зарешеченные окна, и тут шел сквозной коридор из конца в конец вагона, по которому прогуливались конвойные; с другой стороны были купе, но в отличие от обычного вагона отделенные от коридора не стеной, а стальной решеткой. Сами купе гораздо уже, чем в обычном вагоне; в них три узеньких полки с одной стороны и три с другой, и еще одна откидная, соединяющая обе вторые полки, так что остается только отверстие возле решетки, чтобы можно было пролезть наверх, всего получалось семь лежачих мест. Окон в купе не было.

Во всем вагоне стоял страшный шум. Прибывающие партии сначала распихивали по купе как попало, а потом выкликали людей поодиночке, обыскивали и распределяли по купе уже в зависимости от статьи и срока. Как можно было понять, все были уголовники. Несколько человек уже выкликнули из нашего купе, и стало немного посвободнее. Тут уголовник из Владивостока сказал нам: «Ребята, вы идете на волю, а мне еще отбывать срок, мне они все равно не нужны — купите у меня по дешевке костюм и часы». Он снял с себя костюм и начал нахваливать: такой-де костюм стоит на воле сто рублей, вы его в Сибири в два счета загоните. Это было явным преувеличением, но все равно за костюм он просил только десять, а за часы пять рублей. После долгих колебаний костюм купил Лева, а часы Борис; о судьбе этих вещей я еще скажу. Продавец остался в рубашке, кто-то дал ему драные брюки. Пятнадцать рублей он пропил еще в дороге — конвойные продавали из-под полы водку по пять рублей за бутылку и чай по рублю за пачку.

Наконец дошла очередь до нас. Нас, семерых «тунеядцев», поместили в отдельное купе, так что предстояло ехать с относительным комфортом: на каждого было по спальному месту. Я улегся на самую верхнюю полку…

Через два часа оба вагона подцепили к пассажирскому поезду, и мы поехали. Ощущение движения — очень странное чувство: хотя ты и за решеткой, но все равно движешься куда-то. Днем я часто стоял у двери, глядя сквозь решетку и окно в коридоре на далекие серые поля и татарские деревни. Мы ехали на Свердловск через Казань.

Все гадали, что нас ждет в Томской области и куда пошлют работать: в колхоз, чего все боялись, или в леспромхоз? Красномордый «тунеядец», которого сослали в Алтайский край, но который раньше бывал в Томске, пугал нас рассказами о страшных Суканских болотах на западе области, где нам якобы всем суждено погибнуть. Он рассказывал истории времен коллективизации о Фомкиной избе, где среди болот жил некий Фомка, он брался за крупное вознаграждение выводить ссыльных кулаков, которые хотели бежать из болот домой. Он вел их километра два, а потом говорил: «Идите дальше по этой тропинке, и выйдете на сухое место». Тем, кто шел по этой тропинке, уже никуда не было возврата.

В дороге я оголодал на одной селедке и черном хлебе. Пятеро из нас образовали нечто вроде товарищества, сложили вместе свои продукты и ели более или менее ничего; я и Лева не присоединились к ним: я — потому что вообще, как я сказал, держался обособленно и потому что у меня уже не было никаких своих продуктов, а Лева — потому что у него, наоборот, был огромный мешок с салом и сухарями, которыми он не хотел ни с кем делиться. Всем от селедки очень хотелось пить. Конвойные время от времени вешали на решетку маленькие бачки с тепловатой грязной водой, но ее хватало не надолго. На оправку выводили четыре раза в день, одного за другим; это соответственно называлось по-легкому и по-тяжелому. В уборной тоже было зарешеченное окно, дверь запирать не разрешалось. Воды в умывальнике не было, так что нельзя даже было вымыть руки, жирные от селедки. Засиживаться конвойные не давали, им надо было пропустить целый вагон.

Веселое оживление наступало, когда на оправку выводили Нинку и Зинку; они, а потом еще несколько женщин, сидели в самом удаленном от уборной купе, так что их вели через весь вагон. Изголодавшиеся заключенные приникали к решеткам, такого обилия непристойностей мне никогда не приходилось слышать.

— Зинка, — кричал кто-нибудь голосом, полным дружелюбия, — сала хочешь? — и даже показывал кусок сала. И если Зинка что-нибудь отвечала на это, не обязательно даже, что она хочет, голос сразу же под хохот всего вагона отвечал: «А… не хочешь?»

— Зина, — кричали уже из другого купе.

— А?

— У тебя… как корзина! — и снова улюлюканье. Я привожу самые невинные фразы. То же повторялось и с Нинкой, и с любой другой женщиной.

О Зинке, пока она проходила по вагону, делались нелестные замечания, что, мол, дешевка, стара и вообще пора на помойку. Зинка как-то обозлилась на одного чересчур критически настроенного уголовника: ты, мол, еще бы счастлив был, если бы я тебе дала. «Сейчас, может быть, — серьезно согласился тот, — а на воле ты мне и задаром не нужна». Попадались некоторые совершенно патологические типы. Так, один уголовник, уже на перегоне Новосибирск-Томск, упрашивал Зинку, чтобы она подарила ему свои трусики и лифчик, пока тронутая Зинка не передала их ему через конвоира. На одном из последних перегонов прошел слушок, что в женском купе якобы какая-то новенькая — Алла, потому что девицы говорят, что надо, мол, Аллочку проветрить. Однако некоторые отрицали, так как никто новенькую не видел. Как оказалось, Аллочка и Алик — на жаргоне проституток обозначения женских и мужских половых органов.