Со времени единоличных хозяйств посевные площади не увеличились, часть даже заросла кустарником. От единоличных хозяйств остались небольшие поля, разделенные группами деревьев; трактор больше времени вертелся на таком пятачке и больше сжигал горючего, чем на большом поле. При современной технике выкорчевать несколько межевых деревьев и сделать большие поля ничего не стоит, но из года в год все остается по-старому и теряется вдесятеро больше денег, чем стоила бы раскорчевка. Я говорил об этом бригадиру, и тот охотно соглашался со мной, как, вероятно, согласился бы каждый, отчего ничто не изменилось бы. За эту работу мне начислялось всего лишь около рубля в день, да еще тремя рублями я был награжден. Все колхозные премии, по-моему, не превышали трех-пяти рублей.
После пшеницы и овса я один день еще подвозил картошку, потом сеял клевер, протравливал кукурузу, а когда, наконец, посевная кончилась и я думал денька два отдохнуть, на меня навалилась новая неприятность. За зиму, как я писал, телилось много коров, часть телят уже сильно подросла, и их надо было пасти. Вот бригадир и требовал от меня, чтобы я их пас, сколько я ни ссылался на то, что без очков мне еще труднее будет увидеть маленького теленка, чем большую корову. Тогда я решил пойти на хитрый маневр. Провожаемый добрыми напутствиями телятниц, я погнал семьдесят телят, а через несколько часов пригнал назад лишь пятерых, говоря, что остальные растерялись, уследить же за всеми я по своей близорукости не мог. Телят этих потом насилу собрали, один даже забрел в Ивановку. Сам же я на следующий день поехал в Кривошеино к глазному врачу просить справку, что не гожусь для работ, требующих острого зрения. Также я хотел показать сердце терапевту, но оказалось, что тот уехал в соседнее село. К моему несчастью, и главный врач, без которого никакой справки окулист дать не решился, тоже уехал, но я догадался взять у глазного врача направление на другой день со штампом больницы, показал его бригадиру, на том дело и кончилось. Я не ездил больше в больницу, а подросших телят, как это было зимой, угнали в Новокривошеино.
28-го мая исполнился ровно год со дня суда надо мной, через три месяца, в августе, кончалась половина срока. Меня очень волновало, отпустят ли меня «по половинке». Когда я ездил в больницу, я зашел в отдел милиции и разговаривал с начальником; тот сказал, что со стороны милиции возражений не будет, если отпустит колхоз. Бригадир и парторг, которых я спрашивал об этом, тоже отвечали, что отпустят меня, хотя и не в августе, а где-нибудь в октябре, когда закончатся уборочные работы. Особенной уверенности, впрочем, в их ответах не чувствовалось. Вдобавок парторг, с которым отношения у меня были очень хорошие, был на ножах с председателем и вскоре из колхоза уехал. Я твердо решил, если меня не отпустят «по половинке», больше в колхозе не оставаться и просить милицию, чтоб меня перевели работать в Кривошеино. Основанием для такой просьбы я хотел выдвинуть, во-первых, то, что колхоз не снабжает меня продуктами, во-вторых, что мне негде жить зимой, потому что дом, где я живу, совсем сгнил, и, в-третьих, что меня все время обсчитывают и полностью не начисляют заработанные деньги. Денег в бригаде вообще никому ни бригадир, ни заведующая фермой правильно не начисляли, отчасти по безграмотности, отчасти думая такой «экономией» способствовать подъему колхозного хозяйства. Особенно здесь усердствовала Стешка, кому недописывая пять рублей, а кому и десять. Я несколько раз отказывался расписываться в ведомостях, которые она составляла. Два раза я заставил ее переделать их, а трижды она так и сдала их в бухгалтерию без моей подписи, и часть сделанной работы мне не оплатили. В начале мая я составил довольно пространную жалобу в правление колхоза, где перечислил все жульничества Стешки по отношению ко мне, а также привел примеры неправильного начисления зарплаты другим колхозникам, и торжественно вручил эту бумагу заместителю председателя в присутствии парторга, заведующей Новокривошеинской фермы и самой Стешки. Ни на какое практическое действие этой своей кляузы в смысле возвращения мне зажуленных денег или хотя бы правильного начисления в будущем я не рассчитывал, я хотел только, чтобы у меня на руках было какое-то подобие документа, который я мог бы предъявить потом милиции, требуя перевода из колхоза. Вообще же денежная нечистоплотность колхозных руководителей простиралась до того, что заместитель председателя, например, которому я так торжественно вручил свой донос, пропил денежные премии, которые должен был вручить нашим дояркам и телятницам, а им со смущенной улыбкой дал по рублю. Те пошушукались между собой, но как-либо протестовать побоялись. Разумеется, никакого ответа я на свою жалобу не получил, и Стешка по-прежнему продолжала неверно начислять мне зарплату, так как мне опять пришлось работать на ферме. Я, правда, ни в каких ведомостях не расписывался и Стешке при каждом удобном случае говорил, что если б это от меня зависело, я б ее на версту к ферме не подпустил.
После истории с телятами я дня два совсем ничего не делал, после посевной вообще наступает небольшая пауза в колхозной работе, которой колхозники пользуются, чтоб сажать на своих огородах картошку, а с середины июня уже начинается заготовка силоса, а затем сенокос. Я думал, что меня опять ожидает та же работа, что и прошлым летом, но 10 июня ко мне зашел бригадир и сказал, что хочет поставить меня возчиком молока. Летом коров в коровник не загоняли, а доили в летнем загоне на другом конце деревни, и три раза в день нужно было отвозить молоко на ферму, где его перекручивали на сливки.
Сначала я этому предложению обрадовался, потому что идти на заготовку силоса мне не хотелось, но работа оказалась гораздо хлопотливее, чем я думал. Вставать нужно было в половине шестого утра и идти искать коня. Хорошо, если конюх пригнал коней в деревню, а если пьяный Крицкий, который был теперь конюхом, просыпал, то приходилось идти за конем далеко в поле, где кони паслись ночью. Шел я сквозь высокую траву, отгоняя комаров и прислушиваясь к доносящемуся издали звону ботала — колокольчика, который привязывают коням под шею. И вот увидел наконец впереди в утреннем тумане табунок коней; иногда Крицкий разводил им костер, и они стояли в дыму, спасаясь от комаров. Мой конь был самый большой, десятилетний мерин с белым пятном на лбу, почему его и прозвали Лысым; я уже на нем работал осенью. Завидев меня, он иной раз пытался спрятаться за какого-нибудь другого коня, хитрость довольно наивная, потому что он был самым крупным; убегать от меня он пытался очень редко. Я взгромождался на Лысого и ехал к своему дому или к ферме, где стояла моя телега. Чтоб утром коня долго не искать и всю ночь о коне не беспокоиться, я попробовал ставить Лысого на ночь у себя в сенях, насыпав ему порядочно овса. Я его не привязал, а только закрыл дверь наружу. Всю ночь я слышал за стеной громкие охи и вздохи, а часа в четыре был разбужен от ударов, которые сотрясали весь дом. «Лысый! Лысый!» покричал я для его успокоения и заснул снова, а когда проснулся — Лысого не было, осталась только на память о нем порядочная кучка под дверью: наевшись овса, утром, когда появились комары, он выбил задними ногами шаткую дверь и вышел из сеней наружу. Потом я держал его ночью в телятнике или в старой конюшне, привязывая и насыпая вдоволь овса, который я брал в сушилке, когда ездил за мукой для коров. В седьмом часу запрягал я Лысого в телегу, брал на ферме пустые фляги и ехал за три километра на дойку. К моему приезду доярки уже додаивали коров, я нагружал на телегу сорокалитровые фляги с молоком и вез их опять на ферму. Иногда на дойке ломался мотор вакуумной системы, доярки доили вручную, и я обычно помогал им, чтоб дело шло быстрее, — теперь я на собственном опыте мог убедиться, как тяжело доить вручную нескольких коров. С фермы я ехал к сушилке, брал там в амбаре восемь мешков муки и вез опять на дойку, потому возвращался опять на ферму, брал пустые фляги и вез опять на дойку, чтоб их там помыла дежурная доярка, потом возвращался домой, распрягал и путал коня, готовил себе завтрак и ложился немного вздремнуть.