Выбрать главу

Осень подходила к концу, заметая последние листья в подъезды.

IX

Издерганное усталое небо. Ангелина Васильевна приросла к небу взглядом.

— Пенсионный у тебя возраст, дружочек. Вот и сыпешь, чем попало.

— Бабуль, с кем беседуешь? Есть будешь?

Паша хлопнул холодильником и зажег плиту.

— Яичницу будешь, спрашиваю?

— Поем, коли зовешь.

Сели за стол друг против друга.

— Оклемался?

— На работу завтра.

Щемящая тоска сменилась радостными приготовлениями к жизни, в которую Паша вдруг страстно поверил; да и другого выхода не было. Илоне самое время помочь, интересно, и на работе интересно, там глядишь весна, протяну-у-у. Зойка! Не железная — сдастся, да и в кулаке у меня, если что…

— Где твоя-то? — бабка утерлась полотенцем.

Паша занервничал.

— Тебе на что?

— Просто.

— Просто?! Склянку куда дела?

— В комнате стоит. Любуюсь.

Приглядевшись к бабке, Паша изумился: тертая перетертая, но занятная старость; волосы, красиво уложенные кренделями на уши, разделены посредине розовым пробором, вроде подживающей ссадины с отлепившейся корочкой или девственной щели — хоть бы пальцем опробовать. Зойка похоже зачесывала волосы на ночь.

Нарочно свив руки под грудью, чтобы нарисовались соски, Ангелина Васильевна внимательно рассматривала внука.

— Глаза у нас с тобой, Пашка, одинаковые. Только разное в них. У тебя глаз, как вошь юлит: то ухватит, это, за мелочевку зацепится, про мелочевку и спросишь, смотри, смотри, не отводи.

Голос, как резец.

— Уж тебе ли не знать, работничку хренову, что сундук этот, — тут она похлопала себя по ляжкам, — интересен тайнами своими, да помыслами, остальное — глупость одна. Привычки, инстинкты, разве удивишь этим, привычки и у собак есть, у любой твари, наблюдай и записывай. Ну-ка, попробуй мой сундук отпереть. Нет, дорогой — о замках сильно пекусь. А ты свой нараспашку держишь. Думаешь, хороша твоя тайна, что сквозь глаза выпрыгивает?

Паша дико напрягся, но бабка не отставала.

— Тайна твоя три копейки стоит, а места занимает, от самой прихожей несет.

— О чем это ты?

— Будто и вправду не понимаешь? Гниет твоя тайна в штанах… сколько помню тебя.

— Иди к черту! — отмахнулся Паша и встал из-за стола. Ангелина Васильевна быстрехонько откатилась к двери.

— Скажите на милость, будто один на свете живет! Мне к чему твои штаны знать?

Редкий задушевный семейный разговор.

Паша не сдержался и потрогал розовый пробор, поцеловал, — У старух всегда сухо, у Зойки пот выступил бы, к губам прилип, всосал бы его, как росу с листа.

— …Я и говорю, менять тайны надо, играться, — задохнулась Ангелина Васильевна. Она и не думала делить Пашкину тайну, от нечего делать привязалась, так, поершиться, — Больно надо в его говне плавать! А случись — поплыла бы? В сердце нехорошо кольнуло — Ох, поплыла бы! С б-а-а-а-льшим удовольствием; рукой не пошевелив у своего сундука остаться. Напротив, раздув ноздри и втянув упругий воздух, жеребицей рвануть.

И Пашке стыдно вот так стоять, нужно оторваться, неловко в раскоряку, поясница затекла, ступни занемели…. Но посыпались бабкины крендели с ушей, будто лопнувшие гитарные струны. Спешно приладил, гребенкой заткнул, непрочно, опять сыпанули… Брось, брось! — но нет, словно приклеился, запутался в волосах, скоблил, целовал, в остекленевших глазах себя различил, только что на колени к бабке не взгромоздился, как в детстве, а и взгромоздился бы, да каталка мешала, не подползти.

Ангелина Васильевна отстранилась.

— Такие дела.

— Не подумай чего, — Паша не дышал.

— Мне ли думать, внучок? Само в руки плывет. Что так разнюнился? Пожалеть? А твоя то где, давно не видать? Не убил часом?

— Убил?! Знаешь…

— Знаю, знаю, — мгновенно остыла Ангелина Васильевна, — поведай-ка мне, голубок, страдают ли убитые в твоем морге? Или так себе? Не замечал?

Паша удивился, — Зойка тоже спрашивала. А Илона? Чего им надо? Чтоб мертвецы страдали? Ну, конечно! Землю засеять судорожными скелетами, иначе от зависти здесь лопнут. Земля все выдержит. Бабы не выдерживают; мысль, что страдания прекратятся — так, вдруг, — невыносимая мысль.

— Как положено, бабуль.

— Сильно?

— Сильно, — Паша желал умаслить старуху и потакнуть во всем.

— Хорошо, если так! А к матери почему не спешишь?

Паша все еще подозрительно присматривал за бабкой, — Черт знает, куда клонит. К чему об убийстве?

— Бабуль, с головой плохо? Мать жива, куда спешить?

— Лизка говорит, дело к концу идет.

— Нашла, кому верить!

— Врет, как всегда?

— Тебя жалеет, приукрашивает.

— А ты все ж сходи, известная Лизкина жалость.

— Если и вправду дело к концу, мать честь честью умирает, никто убивать не собирается.

— Не знаю, не знаю… оно, как посмотреть…

— Чего смотреть? — сорвался вдруг Паша. Не-е-ет, бабку надо хорошенько прощупать.

— Не суйся в мои дела, я ж о твоих помалкиваю.

— Моих? — Паша тихо опустился к столу.

— А то не знаю, разбойник, каких поискать! В мыслях-то, считай, не одну бабу изувечил! Ладно, внучок, давай, чем хуже, тем лучше. Так сходишь? — примирительно и хитро улыбнулась.

— Схожу.

В бабкиных словах угрозой не пахло, кокетничала бабка. Посмотрим, кто его знает. Но сейчас остановиться, прекратить, не сейчас…

— Склянку поставь на место, — перевел разговор и пошел в комнату.

— Я склянку, ты к матери, идет?

— Идет, — уже через силу промычал Паша, — не задерживай.

— Ты не задерживайся, я сама слетала б, если бы, да кабы…

Ангелина Васильевна вжала колени в батарею и опять приковалась к окну. В вечернем свете фонарей — то ли дождь, то ли снег. А вон Лизка с Колькой. Поодаль держатся, в ссоре что ль? Неужто, с Колькой все еще ругаться интересно?

Всю ночь валил снег, и осень давилась скучным зевком. Осень, прощелыга, не замыслила ли чего? — думала Ангелина Васильевна, — Осень. Носатая тощая девка. Завистливая до судороги. Еще поэзию какую-то выдумали. Чушь!

Напоследок, отправляясь в свою комнату, заметила, что зима, белесая и слепошарая, ничуть не лучше, — Пора вас всех на свет людской выволочь!

Утром Паша вышел из дома, когда все еще крепко спали. Наследив по первому снегу, задержался у детской площадки, несколько раз пнул пустые качели; они скрипнули высоко. Угрюмо глотая морозец, Паша опять тосковал о Зойке, тянулся к ней, живой и невредимой, порывистой и пьяной, горячей, его, его…

Заскочил к Илоне. Придерживая дверь на цепочке, Илона пробасила в щелочку:

— Только-только заснула, мог позвонить для приличия, чего тебе?

— Звонил. Не дозвонился. Когда для карнавала встретимся?

— Сегодня собираемся. Приходи после работы. Работаешь?

— Приду вечером, в семь.

Илона просунула в щелочку палец. Паша поцеловал.

В метро думал об Илоне: странная. Наверняка, в курсе. Но пальчик подать не побрезговала, значит, все путем.

Народу в вагоне — чуть…

Паша обалдел: напротив сидели здорово помятые мужик и баба. На коленях — огромный подрамник, видно, недешевый. И мужик, и баба ровно в центре прямоугольника, захочешь такую картину написать — ума не хватит. Мужик, словно окостенел, не моргая, смотрел с картины; баба же вертелась, как на иголках, выпихивая из-под лавки пакет. Наконец, ухватив свободной рукой, втащила на колени, и, довольная, глянула на Пашу.

— Ну, как жизнь молодая?

Паша чуть не подавился.