— Где? — спросил профессор, но тоже остановился и выбрал три больших камня с острыми краями.
Они очень тихо пошли дальше. Стены закончились, впереди лежала сияющая пустыня. Невдалеке стоял разрушенный марабут, его крохотный купол едва держался, а внешняя стена развалилась. К ним на трех лапах исступленно кинулась собака. Лишь когда она приблизилась, профессор услышал непрерывное сдавленное рычание. Кауаджи швырнул в нее большим камнем и попал прямо в морду. Странно щелкнув челюстями, собака боком отбежала в сторону, слепо спотыкаясь о камни и шатаясь, будто увечное насекомое.
Они сошли с дороги и двинулись по земле, усеянной острыми камнями, — мимо развалин, через рощу, пока не дошли туда, где земля прямо перед ними обрывалась.
— Похоже на… каменоломни, — сказал профессор. «Каменоломни» он произнес по-французски, потому что вдруг забыл арабское слово. Кауаджи не ответил. Остановился и повернул голову, будто прислушиваясь. Действительно — откуда-то снизу, издалека, неслись едва слышные звуки дудочки. Кауаджи несколько раз медленно кивнул. Потом сказал:
— Тропа начинается здесь. Ты хорошо разберешь дорогу. Камень белый, луна сильная. Увидишь хорошо. Я иду назад, хочу спать. Поздно. Можешь мне дать, что хочешь.
Стоя здесь, у края пропасти, с каждым мгновением казавшейся все глубже, прямо перед кауаджи, чье темное лицо обрамлял сиявший под лунным светом бурнус, профессор задавал себе вопрос: что же он чувствует? Негодование, любопытство, страх — возможно, однако главное — облегчение и надежду, что его не обманут, и кауаджи действительно оставит его здесь, уйдет без него.
Он отступил немного от края и порылся в карманах — ему не хотелось показывать бумажник. К счастью, завалялась одинокая бумажка в пятьдесят франков, и он протянул ее человеку. Профессор знал, что кауаджи остался доволен, и не обратил внимания, когда услышал:
— Это не хватит. Мне далеко домой, там собаки…
— Спасибо, и доброй ночи, — сказал профессор, уселся, поджав ноги, и закурил. Он был почти счастлив.
— Дай мне только одну сигарету, — попросил человек.
— Конечно, — отрывисто сказал профессор, протягивая пачку.
Кауаджи опустился на корточки совсем близко. На его лицо было неприятно смотреть. «Что такое?» — подумал профессор, снова придя в ужас, и передал спутнику зажженную сигарету.
Глаза человека были полуприкрыты. Такой откровенной сосредоточенной хитрости профессор еще никогда не видел. Когда у него догорела вторая сигарета, он осмелился спросить остававшегося на корточках араба:
— О чем ты думаешь?
Тот подчеркнуто затянулся, как будто собирался ответить. Потом на его лице отразилось довольство, но рта он так и не открыл. Поднялся холодный ветер, и профессор поежился. Время от времени снизу, из глубин до них долетали звуки дудочки, иногда к ним примешивался шорох пальмовых крон. «Эти люди не дикари», — поймал себя на мысли профессор.
— Хорошо, — сказал кауаджи, медленно поднявшись на ноги. — Оставь свои деньги. Пятьдесят франков хватит. Это честь. — Затем перешел на французский. — Ti n’as qu a discendre, to droit.[5]
Он сплюнул, хохотнул (или это профессор так взвинтил себя?) и быстро зашагал прочь.
Профессора колотило. Он прикурил еще сигарету, а его губы шевелились сами собой. Они шептали:
— Это тяжелое положение или трудная ситуация? Смешно же… — Он очень тихо просидел еще несколько минут, ожидая, когда вернется ощущение реальности. Потом растянулся на жесткой, холодной земле и взглянул на луну. Будто посмотрел прямо на солнце. Если немного отвести взгляд, в небе можно различить целую вереницу тусклых лун. — Немыслимо, — прошептал он. Быстро сел и осмотрелся. Нельзя поручиться, что кауаджи действительно вернулся в город. Профессор встал и через край заглянул в пропасть. В лунном свете показалось, что дно ее — в нескольких милях. Даже соотнести не с чем — ни дерева, ни дома, никого… Он прислушался к дудочке, но в ушах шумел только ветер. Профессора вдруг одолело внезапное острое желание побежать назад, к дороге, и он повернулся туда, куда ушел кауаджи. И тут нащупал в нагрудном кармане бумажник. Потом плюнул с обрыва. Затем помочился туда и прислушался — совсем как ребенок. Только теперь что-то подтолкнуло его, и он начал спуск в пропасть. Странно — голова не кружилась. Он, правда, благоразумно не заглядывал направо, через край. Он спускался вниз, отвесно и постепенно. Такое однообразие привело его примерно в то же состояние, что и автобусная тряска. Он снова принялся бормотать свое «Хасан Рамани», повторяя опять и опять, ритмично. Затем перестал, разозлившись на себя: теперь в имени этом звучало нечто зловещее. Наверное, путешествие утомило. — И эта прогулка, — добавил он.