— Боже милостивый! — по-английски вскричал пастор. Зрелище поразило его своей странной постыдностью. Во взбудораженной крошечной рептилии с обернутой в тряпку головой таилась какая-то непристойность, однако Марта все равно протягивала тварь пастору на осмотр. Он коснулся гладких чешуек на брюхе аллигатора и отдернул руку со словами:
— Ему следует связать челюсти. Он ее укусит.
Матео рассмеялся:
— Она проворная, — и добавил что-то Николасу на своем диалекте. Тот согласился, и оба опять расхохотались. Пастор потрепал Марту по голове, когда девочка опять прижала зверя к груди и принялась его нежно баюкать.
Николас не спускал с пастора глаз.
— Тебе нравится Марта? — серьезно спросил он.
Мысли пастора вернулись к соли.
— Да, да, — ответил он с наигранным воодушевлением занятого человека. Потом ушел к себе в спальню и захлопнул дверь. Лежать на узкой койке днем — все равно что лежать на ней ночью: в деревне гавкают те же собаки. А сегодня еще и ветер за окном дует. Если он проникал в комнату, время от времени колыхался даже полог противомоскитной сетки. Пастор пытался решить, уступать Николасу или нет. А когда его обуял сон, он подумал: «В конце концов, какой принцип я защищаю, не уступая им? Им хочется музыки. Им хочется соли. Они научатся хотеть Бога». Эта мысль расслабила его, и он уснул под лай собак и визг ветра за окном.
Ночью тучи скатились с гор в долину, а когда рассвело — никуда не делись, насаженные на высокие деревья. Те редкие птицы которых еще можно было услышать, пели словно под самым потолком огромной залы. Влажный воздух был вязок от древесного дыма, но из деревни шум не доносился: между нею и миссией залегла стена туч.
Не вставая с постели, пастор слышал уже не ветер за окном, а тягучие капли воды, падавшие с карнизов на кусты. Некоторое время он полежал без движения, убаюканный приглушенной болтовней прислуги на кухне. Затем подошел к окну и выглянул в серость. И ближайших деревьев не разглядеть; тяжко пахло землей. Пастор оделся, вздрагивая, когда влажная ткань волоклась по коже. На столе лежала газета:
BARCELONA BOMBARDEADO POR DOSCIENTOS AVIONES[22]
За бритьем, пытаясь взбить пену в еле теплой воде, которую ему принесла Хинтина, — там плавал пепел древесных углей, — пастор вдруг подумал: хорошо бы сбежать и от этих людей из Такате, и от того удушливого ощущения, что из-за них возникает; будто он заблудился в глубокой древности. Хорошо бы освободиться от этой бесконечной печали хоть на несколько часов.
Он позавтракал плотнее обычного и вышел на помост под навесом, а там сел на сырое и принялся читать Псалом 78, на котором думал построить проповедь. Читая, пастор смотрел в пустоту перед собой. Там, где стояло, как ему помнилось, манговое дерево, теперь зияла белая пустота, словно земля обрывалась у края помоста на тысячу футов или даже больше.
«Рассек камень в пустыне и напоил их, как из великой бездны».[23] Из дома донеслось хихиканье Хинтины. «Наверное, Матео гоняется за ней по патио», — подумал пастор; он давно уже мудро рассудил — не стоит ожидать от индейцев, что они станут вести себя по-взрослому, как это понимал он сам. Каждые несколько секунд на другой стороне помоста истерически кулдыкал индюк. Пастор разложил Библию на столе, зажал уши ладонями и продолжал читать: «Он возбудил на небе восточный ветер и навел южный силою Своею».[24]
«Такие стихи на диалекте будут звучать совершенно язычески», — поймал себя на мысли пастор. Убрал руки от ушей и задумался: «Но для их слуха все должно звучать язычески. Все, что я говорю, по пути к ним преображается во что-то другое». Такого образа мыслей пастор Дау всегда тщательно старался избегать. Он решительно нацелил взор на текст и принялся читать дальше. Смешки в доме звучали все громче; теперь пастор слышал и Матео. «Послал на них насекомых, чтобы жалили их… и жаб, чтобы губили их».[25] Дверь в патио осталась открытой, и он услышал, как Матео покашливает, выглядывая из проема. «У него определенно туберкулез», — сказал себе пастор, заметив, как индеец все время сплевывает. Он захлопнул Библию и снял очки, пытаясь нащупать на столе футляр. Не найдя, поднялся и, шагнув вперед, раздавил очечник ногой. Он с жалостью нагнулся и поднял его. Петли лопнули, металлические боковины под отделкой искусственной кожи покорежились. Матео мог бы молотком привести его хоть в какую-то форму снова, но пастор Дау предпочел рассудить: «Всему своя смерть». Очечник был у него одиннадцать лет. Пастор коротко обозрел его жизнь: солнечный день, когда футляр был куплен в маленьком переулке, в центре Гаваны; напряженные годы в горах южной Бразилии; тот раз в Чили, когда он уронил этот футляр вместе с темными очками из окна автобуса, и все пассажиры вышли и помогали ему искать; тягостный год в Чикаго, когда он почему-то почти все время оставлял его в верхнем ящике бюро, а очки носил просто так, в кармане. Он вспомнил какие-то газетные вырезки, которые хранил в очечнике, а также крохотные клочки бумаги с записанными мыслями. Пастор нежно посмотрел на футляр и подумал: «Значит, вот каковы место и время — обстоятельства твоей смерти». Он почему-то был счастлив, что смог присутствовать при его кончине; утешительно знать, как именно футляр завершил свое существование. Еще какой-то миг пастор с грустью смотрел на него. А затем размахнулся и швырнул в белый воздух, точно там и впрямь был обрыв. С Библией под мышкой он прошагал к двери и протолкнулся мимо Матео, не сказав ни слова. Но когда входил в комнату, ему вдруг показалось, что Матео каким-то странным манером на него посмотрел — будто что-то знал и теперь хотел удостовериться, что и пастор до этого докопается.