Ранним утром неугомонный Атлахала носился по залам монастыря. Мимо пролетали темные кельи, одна за другой. В маленьком дворике, где нетерпеливые деревца выломали брусчатку, стремясь к солнцу, он задержался. Воздух полнился крохотными звуками: метаниями бабочек, опадающими на землю кусочками листьев и цветков, сам воздух струился мириадами курсов, огибая края вещей, муравьи не оставляли своих нескончаемых трудов в горячей пыли. На солнце ждал он, ловя каждый оттенок звука, света и запаха, — он жил этим ощущением медленного, постоянного распада, который разъедал утро, преобразуя его в день. Когда наступал вечер, он часто проскальзывал за крышу монастыря и сверху озирал темнеющее небо; вдали ревел водопад. Все эти бесчисленные годы каждую ночь витал он над долиной, стремглав кидался вниз, становясь на несколько минут или часов летучей мышью, леопардом, ночной бабочкой, потом возвращался к покойной недвижности в центре пространства, замкнутого утесами. Когда выстроили монастырь, он зачастил в комнаты, где ему впервые удалось увидеть бессмысленные жесты человеческой жизни.
А однажды вечером он без всякой цели стал одним из молодых братьев. Ощущение оказалось новым — странно богатым и сложным и в то же время невыносимо душным, точно любую другую возможность, помимо заключения в крошечном, изолированном мирке причины и следствия, у него отобрали навсегда. Превратившись в брата, он подошел и встал у окна, разглядывая небо и впервые увидев не звезды, а пространство между ними и за ними. И в тот же миг испытал порыв уйти, шагнуть из той скорлупки страдания, в которой поселился на миг, — однако слабое любопытство вынудило его помедлить и отведать еще капельку непривычного чувства. Он задержался; брат умоляюще воздел руки к небу. Впервые Атлахала ощутил сопротивление, трепет противоборства. Восхитительно было чувствовать, как молодой человек стремился освободиться от его присутствия, и неизмеримо сладко — оставаться в нем. Затем брат с рыданием метнулся в другой угол кельи и схватил со стены тяжелый кожаный хлыст. Сорвав одежды, он принялся неистово стегать себя. При первом ударе Атлахала уже готов был отпустить его, но сразу понял, что внутренняя боль нарастает с каждым ударом извне, а потому остался и чувствовал, как, бичуя себя, человек слабеет. Закончив и прочитав молитву, брат добрался до своего убогого ложа и уснул, весь в слезах, а Атлахала выскользнул из него тайком и проник в птицу, коротавшую ночь в кроне огромного дерева на краю джунглей, напряженно прислушиваясь к ночным звукам и крича время от времени.
После этого Атлахала уже не мог противиться соблазну проскальзывать в тела братьев; он навещал их одного за другим, находя в этом изумительное разнообразие ощущений. Каждый оказывался отдельным миром, особым опытом, поскольку каждый реагировал по-своему, осознав, что у него внутри появилось иное существо. Один сидел и читал или молился, другой пускался в неспокойную прогулку по лугам, снова и снова кружа около монастыря, третий находил себе товарища и затевал бессмысленную, но злую ссору, некоторые плакали, кто-то хлестал себя бичом или просил друга, чтобы тот его избил. Но всякий раз Атлахала с наслаждением открывал для себя сокровищницу восприятий, поэтому ему больше не приходила мысль вселяться в тела насекомых, птиц и пушистых зверьков — даже о том, чтобы покинуть монастырь и переместиться в воздух над ним, он уже не думал. Однажды он чуть было не угодил в ловушку, когда старый монах, тело которого он занял, неожиданно рухнул замертво. В частом посещении людей имелась такая опасность: казалось, они не знают, когда придет их срок, а если и знают, то изо всех сил делают вид, что им этот срок неведом, — что, в конечном итоге, одно и то же. Другие существа знали заранее — кроме тех случаев, когда их заставали врасплох и сжирали. А уж это Атлахала мог предотвратить: птицу, в которую он вселялся, ястребы и орлы избегали всегда.