…Что может быть теснее космической ракеты? Там ни сантиметра лишнего места.
Что может быть неестественнее для человека, чем полет в космос? Надо ходить по земле, плавать в воде, лежать на веранде или варваре…
Но когда видишь сеанс космической связи (очень похожий на сеанс иллюзиониста) – господи, как же они там свободны! Как парят, как плывут в воздухе…
Там, в тесной кабине, они так свободны, как нам и не снилось. Или – снилось в детстве.
Вот и актеры Гинкаса, после того как он засунет их в жесткую и тесную форму своей режиссуры и запустит на орбиту, – парят.
А разве мы знаем, как сделана ракета?
А если мы ее разберем, то уж точно она больше не взлетит.
А она летит. И глубина сцены в маленьком ТЮЗе по волшебству (но совершенно реально) оказывается гораздо больше, чем в Большом. Не верите? Да хоть рулеткой смерьте – убедитесь. И далеко-далеко в вечернем море качаются лодки, и далеко-далеко в небе светит луна.
Счастье, наслаждение – оттого, что узнаёшь себя, свои чувства, мысли, свою любовь… горечь от того, что узнаёшь свои ошибки, свою жестокость и столько еще своего, что и говорить совестно.
Люди на сцене беззащитны. Мы видим, как они ошибаются, мечутся, мучаются, как разбивают себе лицо, как разбивают чье-то сердце, как они наказаны (обществом, жизнью, судьбой), а мы, глядя на них (на себя), пребываем в полной безопасности, в полной безнаказанности. Никто не упрекнет, что увел чужую жену. Никто не упрекнет за измену мужу.
Это случалось и в нашей жизни, эти поступки совершали и мы, но здесь, в театре, их совершают другие, и нам не грозит расплата.
Не грозит? А разве мы не расплатились? Да если бы на лицах вдруг выступили все шрамы души, вся короста жестокости, все язвы, загнанные внутрь, все смертные грехи, которые мы даже сами себе не прощаем (где уж ждать прощения от других) и потому молчим, – проступи вдруг все это на наших лицах, люди – все шесть миллиардов – завопили бы от ужаса.
…Страдают они, ярко освещенные, а мы сострадаем в темноте. Мы переживаем, но не расплачиваемся. Мы переживаем те же чувства, что они, освещенные, любим, изменяем… В жизни мало кто видел нас плачущими, в жизни мало что может заставить нас плакать, а в театре плакать безопасно. Никто не начнет донимать проклятым вопросом: что случилось? Никто не заставит врать.
В театре чувствуй что хочешь и не бойся. И только иногда пытаешься подавить рвущийся наружу смех, ибо рядом сидит женщина, жена, подруга, которая тоже смотрит на Даму с собачкой, переживая совсем иное, чем ты. А по твоему смеху она поймет о тебе слишком много. Поймет и что ситуация тебе знакома, и что там, где ей были слезки, тебе были игрушки.
Вдобавок на сцене, мешая Ей и Ему, постоянно крутятся два клоуна, два балбеса. Путаются под ногами, самовлюбленно валяя дурака и самозабвенно вопя дурацкие чеховские шутки:
– Радуйся! Если тебе изменила жена – радуйся, что она изменила тебе, а не Отечеству!
Конечно, формализм. Конечно, невпопад. И кто они, эти двое, и что здесь делают?
А это жизнь наша дурацкая – дурацкая родня, дурацкие сослуживцы, дурацкое начальство – дурацкое человечество, которому и дела нет, что у тебя мир рушится и сердце кровью обливается. Радуйся!
В спектакле Камы Гинкаса (а дело происходит на пляжах Ялты) – невероятно красивое, подробное и смешное купание в море, как ни в каком кино. Хотя у киношников в кадре настоящие моря и океаны, красивейшие пляжи мира. А в том море, где купается Дама с собачкой, – вообще нет воды. (Не забудьте, что Дама-с-собачкой – это имя персонажа. А то чего доброго вы решите, что какая-то собачка купается вместе с дамой; это вовсе не так.)
В спектакле не только купаются, но и… Ночью, на пляже близ Ялты, Он и Она становятся любовниками. Много мы видели в кино откровенных сцен (и предельно откровенных, и запредельно). Порой они возбуждают зрителя, порой отталкивают, порой делается стыдно за механическое, служебное, нужное по сценарию, тупое совокупление.
Кама Гинкас сделал эту сцену так, что откровеннее быть не может. Мы видим, как мужчина и женщина достигают наслаждения. Больше того – видим, что женщина (хоть и замужняя) в этот миг впервые в жизни… и еще!.. и еще!.. – и ее наслаждение страшно ей самой – а при этом ни слова, и между актерами несколько метров (!), и никто не снимает штанов.
И в который раз понимаешь, что передать человеческие чувства может лишь талант, а не телекамера, засунутая в пах героине в идиотской уверенности, что только так и можно «показать правду» – демонстрируя крупные детали первичных признаков и произнося матерные слова вперемежку с медицинскими терминами.
…Действие происходит на малой сцене, а точнее – на маленьком балконе ТЮЗа, где уместились и спектакль, и публика. И потому актеры играют в метре от тебя, а это такая задача, за которую даже не пытались браться ни Станиславский, ни Немирович-Данченко.
Одно дело играть на большой сцене, которая вдобавок отделена от зрителей еще и оркестровой ямой, играть вдали даже от первого ряда, но с таким расчетом, чтоб тебя услышали и увидели даже в тридцатом ряду – откуда нормального лица не разглядишь, нормального голоса не услышишь. А значит, необходимо густо и грубо размалевать глаза, щеки, рты, необходим вздернутый голос. Зато большая сцена дает беспредельные возможности спрятать актерскую фальшь за прожекторами, гримом, лазерами, дымом и грохотом пушек.
В некоторых, особо больших театрах (вроде нового МХАТа) с балкона и вовсе не видать, не слыхать, не понять – о чем там они. Получаются спектакли из жизни муравьев (по выражению Марка Захарова).
Актеры Гинкаса играют вплотную к тебе. Так близко и так открыто, что будет заметен даже мгновенный случайный блудливый актерский взгляд. Будет слышна даже самую малость фальшивая интонация. А много ли надо, чтобы мы сразу и навсегда перестали верить человеку? А вот как раз и достаточно одного мгновенного, но обнажающего нутро взгляда, довольно одного неточного слова, чтобы камертон, спрятанный где-то внутри у каждого из нас (в душе? в печенках?), задребезжал, и внутренний голос, который так трудно, почти невозможно обмануть, произнес бы в голове холодную насмешливую фразу: «А-а, милый, вот что у тебя на уме!»
Сыграть двухчасовой спектакль и ни разу не сфальшивить даже на йоту… Говорят, будто некоторые знаменитые оркестры под управлением великих дирижеров иногда способны так сыграть симфонию. Мол, случается иногда такое чудо.
Впрочем, все зависит только от таланта.
2002
Дядюшкин сон
«Чайка» в постановке Андрона Михалкова-Кончаловского
«Сон!» – восклицает Нина Заречная в конце второго акта. Ее мечта сбылась: на нее обратил внимание и, может быть, полюбил знаменитый писатель Тригорин.
Нину жалко; Тригорин в этом спектакле – какой-то клерк, офисный менеджер, а порой – рамолик. Нина дарит ему медальон, а он подпрыгивает, хихикает, гримасничает – в точности старый князь из «Дядюшкиного сна» Достоевского – того и гляди начнет шамкать вставной челюстью «сайман! сай-ман!» (шарман то есть).
…Чтобы поставить хороший спектакль, нужна идея. Если ж идеи нет, то в каждой сцене надо придумать какой-нибудь фокус – чтобы было интересно. Кончаловский придумал довольно много.
Первый фокус – голая задница мужика Якова. Он помогает натягивать занавес (вот-вот Нина Заречная начнет декламировать пьесу Треплева), но, получив разрешение искупаться, тут же стягивает с себя всю одежу и прыгает в воду (слышен плеск, и даже видны брызги).