Ванька Кулик был по своему обыкновению пьян и, мне кажется, шествовал сам не зная куда. Я схоронился за углом «Чуркина и компании», какое-то время наблюдал за Куликом, и когда он со мной поравнялся, я шагнул ему навстречу…
— Ну здравствуй, Ваня, — сказал я ему.
Ручаюсь, что Ванька Кулик не ожидал кого-либо встретить, и уж тем более, он не ожидал встретить меня. Он резко остановился, отшатнулся, шлепнулся на зад и в испуге замычал. Кто его знает, может, он принял меня от неожиданности и спьяну за черта. В темноте меня запросто можно принять и за черта — об этом мне говорили неоднократно…
— Как у тебя, Ваня, дела? — спросил я у трясущегося и мычащего пьяницы. — Куда и откуда ты путешествуешь в такой час? Да ты никак пьян, Ваня? А коль пьян, то, стало быть, и богат? Ты богат, Ваня! И на чем же ты разбогател? Ну, на чем ты разбогател, Ваня?
Напрасно я, конечно, обращался к этому ублюдку, и уж тем более напрасно я говорил с ним столь долго, потому что от моих речей Ванька Кулик слегка протрезвел, пришел в себя и довольно-таки резво поднялся на ноги.
— Ты-ы-ы! — завизжал он, отбегая в сторону, — Слышь, ты… это!
И продолжая визжать, Ванька откуда-то из-под одежды вытащил остро заточенный металлический прут — по-нашему, по-зоновски, пиковину. С пиковиной шутки плохи, это я знал. На нашей Зоне пиковина пользовалась особым почтением… Вот потому-то, не давая Ваньке Кулику, да и себе тоже, опомниться, я стремительно швырнул свое тело вперед, мигом оказался рядом с Ванькой и двинул его кулаком в пах. Одного удара оказалось достаточно: Ванька Кулик взвыл, уронил пиковину и согнулся. Одной рукой я ухватил выпавшую пиковину, а другой — двинул Ваньку по челюсти. Ванька еще раз взвыл и упал на спину. Я мигом его оседлал и нацелился прямо ему в переносицу.
— Ну? — сказал я. — И что же мы теперь будем делать, Ваня?
— Э-э… ы-ы-ы!.. — ответил мне Ванька Кулик.
— Жить-то, небось, хочешь, мразь? — спросил я.
— Так ведь это… кто же не хочет? — впервые осмысленно сказал Ванька Кулик. — Жизнь-то ведь это… у всех одна.
И опять-таки — напрасно я пустился с этой сволочью в переговоры. Надо бы мне было делать свое дело сразу — безо всяких разговоров. А так… Я вдруг почувствовал огромную, просто-таки беспредельно огромную усталость: будто тяжкая каменная гора на меня навалилась. И еще — я вдруг почувствовал жалость к этому ублюдку Ваньке Кулику…
— Значит, говоришь, одна у тебя жизнь? — устало спросил я. — А ты думаешь, что у других — по две жизни?
— Так это… у всех по одной, — сказал Ванька и задергался, пытаясь опрокинуть меня.
— Лежать! — сказал я и нацелился пиковиной прямо в Ванькин глаз. — Лежать, мразь, иначе… Мразь ты, понял? Понял, спрашиваю?
— Э… понял… — испуганно ответил Ванька Кулик.
— Ну, а коль понял, — сказал я, — то и живи с таким понятием до конца своей поганой жизни! А чтобы ты этого случаем не забыл…
И острым концом пиковины я мигом начертил на Ванькином лбу глубокую литеру «м»: мразь, стало быть. Затем я встал и не слушая Ванькиного воя, пошел, бессмысленно держа в руке пиковину, куда глаза глядят. Худо мне было, ох и худо…
Не спрашивайте меня о днях, часах, минутах и тому подобных отрезках времени. Я до сих пор не могу вспомнить, день, два или три прошло с тех пор, как я заклеймил Ваньку Кулика и совершил еще одно убийство — священника отца Никанора. Я не хотел убивать этого человека, я вообще больше никого не хотел убивать. Но я — убил, и мне нечего сказать в свое оправдание…
Расправившись с Ванькой Куликом, я долго и бесцельно бродил по городу. Настало утро, я купил большую теплую ковригу хлеба, сунул ее за пазуху и отправился в городской сад. В самом отдаленном углу сада росла раскидистая, с густой кроной липа, на ветвях которой я провел уже несколько ночей. Хорошая это была липа, добрая: за день она впитывала в себя так много солнца, что даже утренняя прохлада, и та не могла до конца остудить ее тело. Ее листва надежно укрывала меня от всего остального мира. Если мне сейчас чего-то в том, потерянном для меня мире, и жаль — так это именно этой липы, если мне сейчас чего-то и не хватает, так это ее родного, теплого до самого утра, тела… Ну и вот: взобравшись на мою липу, я вытащил из-за пазухи ковригу и, отламывая от нее кусочки, стал машинально есть. Мне ничего больше не хотелось в этом мире, внутри меня больше не возникало никаких чувств. Мне было все едино — продолжать ли жить, умереть ли сию минуту… Прижавшись к теплому телу липы, я невольно слушал отдаленные звуки окружающего меня мира, до которого мне не было абсолютно никакого дела…