Он вскрикнул, дернулся и стал валиться на бок. Обнаженная, ничего не понимающая, парализованная страхом женщина лежала на черной траве и, кажется, смотрела на меня… Полная луна зашла за тучу: я наклонился и провел рукой по лицу этой женщины. Окаянный розовый туман начал улетучиваться из моей головы. Это была не моя Полюшка. Я убил еще одного, на этот раз ни в чем не повинного человека. Я повернулся и побежал в глубь городского сада. Темные, колючие кусты хлестали меня по лицу. Где-то там, в этих кустах, я выбросил и пиковину. Вернее, даже и не выбросил, а просто уронил, да тут же о ней и позабыл…
Разумеется, в ту ночь я не спал на моей доброй липе, о чем жалею до сих пор. Это было единственное, не считая кладбищенского сторожа Кириллыча, доброе ко мне существо в этом мире, а я его так и не поблагодарил за доброту. Да и Кириллыча я не успел поблагодарить тоже… В ту ночь я спал в какой-то подворотне. Вернее, даже и не спал, а как-то так… Ближе к утру мне пригрезилась мамка. Она пришла ко мне и долго молча смотрела на меня. «Что тебе надобно, мамка?» — спросил наконец я. «Сыночек, сыночек, — сказала она, — что же ты наделал! Ведь я же тебе говорила — покайся! Покайся — говорила я тебе… Что же ты наделал, сынок! Ведь у тебя душа — как цветочек полевой! Как же ты будешь жить дальше — с такой-то душой»? «Не надо, мамка, — сказал я в ответ. — Не надо, слышишь? Ну больно же, мамка! Ох, и больно же, мамка… И — ничего теперь уже не изменишь. Ничего теперь не изменишь, мамка! Так что — уходи. Уходи, слышишь! Уходи и больше ко мне не являйся»… Мамка еще постояла, горестно покачала головой, повернулась и ушла. А вскоре наступило утро.
Все остальное, думается, никому уже и не интересно. На следующий день на кладбище дежурил Кириллыч, и я пошел на могилку к моей Полюшке. Я намеревался побыть рядом с моей Полюшкой, а затем подойти к Кириллычу и договориться с ним о собственных похоронах — чтобы рядом с нею, с моей Феюшкой. Денег, чтобы заплатить Кириллычу за его доброту, у меня не было, ну да я надеялся, что Кириллыч исполнит все и без денег. Если в этом мире и есть доброта, то она, думается мне, обязана быть бесплатной… Как я намеревался покончить с собой? Не знаю: как-нибудь. В этом мире имеется столько способов… Но — я не успел: меня арестовали. Я и поныне не понимаю, каким образом меня выследили именно на кладбище: не добрый же Кириллыч донес, в самом деле! Надо сказать, что ареста я очень испугался, потому что понял — сегодня я с моей Феюшкой не встречусь. Ну, а коль не встречусь, то, вероятно, меня станут бить. Я очень боюсь побоев, гораздо больше, чем самой смерти. Я в моей жизни их натерпелся столько, что больше уже не могу… Я попытался уйти по деревьям, но одно из деревьев меня подвело…
Вот и все, что я хотел написать в своей явке с повинной. В детстве мне никого не хотелось убивать, даже драться за деньги, и то мне было тягостно. Мне кажется, что тогда, в детстве, я жалел людей и, может быть, даже любил их. Я думал, что точно с такими же чувствами по отношению к людям я могу прожить всю жизнь. Не вышло… В этом мире злых и холодных великанов эльфам и феям, вроде меня и моей Полюшки, не выжить, а иного, маленького и тихого мирка, где бы мы с Феюшкой могли укрыться, наверно, нигде не существует… Не надо, я думаю, мне было и встречаться с моей Феюшкой. Не надо мне было ее любить. Не надо мне было думать, что в этом мире отпущено счастьишко и для меня. Не надо мне было и на свет рождаться. Карлик, урод… Я хотел жалеть людей, а мне пришлось их убивать. Мамка ты, мамка, — что ж ты не бросила меня еще в детстве в самый глубокий омут, которых так много было в нашей речке Журавлихе!.. Не бейте меня: мне больше нечего сказать…»
10
При всем нашем разнообразном опыте, такой явки с повинной нам читать еще никогда не доводилось. Я созвал своих оперов, мы пришли к Бате, заперлись в кабинете и читали все то, что написал убийца-карлик, до первых петухов. А когда закончили читать, Батя молча полез в свой служебный шкаф, достал оттуда огромную бутыль с водкой, разложил на столе домашние пирожки, соленые огурцы и поставил три стакана на пятерых.
— Берег на самый пиковый случай, — сказал Батя, указывая на бутыль. — Мехоношин, ты самый молодой, так что разливай…
Мы молча пили до самого утра, а утром всех нас, мрачных и пьяных, дежурная машина развезла по домам. Я, впрочем, остался в отделе. В соответствии с законом мне надо было отдать многостраничную явку с повинной в следственный отдел. Что я, разумеется, и сделал. В принципе, я имел полное право торжествовать. Я изобличил серийного убийцу. Я раскрыл целую серию тягчайших преступлений, которые поставили на дыбки весь город, да, возможно, и не только город. Но — не хотелось мне ни торжествовать, ни сверлить дыры в погонах для подполковничьих звездочек… Отчего-то мне не хотелось даже жить. Жалкая, скрюченная фигурка карлика-урода стояла перед моими глазами… Всех вашу мать, и зачем я только в свое время избрал себе столь поганое ремесло! Ведь многие же мне говорили — не для тебя, дескать, это! Добрый ты слишком, дескать, душа у тебя мягкая… «Нежная, как цветочек полевой», — пришли мне на ум слова…