желание обладать. Незащищенность подмышек выражена крас-
нотой его крупных щек. Понимание, что его не любят — легким
дрожанием губ и актом самобичевания: у Франка болели зубы,
но он так и не обратился к дантисту. Мой с ним поцелуй дока-
зал, что Франк от мятежности грызет губы. Протестантского
борова с забытым именем он седлал, как опытный ковбой.
Боров был гол, но меж тем одет: в слизь избыточной потливо-
сти, стыдливое молчание и покров божественных суеверий.
Самое интересное мое открытие произошло осенью на фоне
французского неба. Оно редко бывает столь ясным и испол-
ненным звездами. Они трахались на стуле, мой отец насажен
на крупный стержень чернокожего джазиста, почти неразличи-
мого в темноте, его лицо скучно положено на восково-ночное
плечо, а рука делает вид, что треплет черные лопатки, на самом
деле она продолжает спокойно и меланхолично держать сига-
рету, выдохи дыма в черную кожу, полнота скуки и смерти.
Я не просил их дарить желтых роз, но кто-то из них ощу-
щал. А кто-то нет, и приходил без желтых роз. И те, и другие,
и какие-то третьи, вырванные за подобную категорию, всегда
уходили опозоренными. Получить от меня индульгенцию за
прошлое или до конца умереть — оставалось их ребусом. Берг
подарил мне аквариум с двумя образцами птицеедов. Выпуская
их на свое лицо и чувствуя прикосновение лап — было мисте-
рией в честь Изиды. Разгневанный Берг, сухокожий немец с
размытой татуировкой амура, с крохотными легкими астматика
и большим, но опорожненным, сердцем дельфина, в ревности
схватил кухонный нож и обрезал обоим своим подаркам лапы.
Мистерии в честь Изиды прекратились. Закрылась и лавка
индульгенций или смертей для сухокожих Отелло с ягодицами
крохотных Амуров. Амур ам энде…
Она любит полдни, когда Сатурн спит, когда ее драматург
растянут в одиночестве на кровати, а рядом с ним дремлет
аспидного цвета тень давно умершего человека. Его лицо в
молчаливой мудрости, в красоте морщин, в парижском солнце.
Черный гриф его груди, спутанные мышцы под бледной кожей.
На нем не отображено количество мужчин, они словно не оста-
356
Нежность к мертвым
вили отпечатка. Он пишет пьесы о чудовищах, творя чудовищ
методом редукции, иногда они образованы из его любовников:
чернокожий каннибал или старуха, обтянутая мужской кожей,
– притчи на грани гротеска, которые никогда не пугали ее,
даже в детстве. Но ее пугает, что на нем не остается следов,
растяжек и каких-либо упоминаний о прошлом. Все уходит
незамеченным. Стальной вор не хочет похищать его волю. А
она помнит всех, и тело помнит всех. И от этой грустной и
волчьей мысли надо спрятаться куда-то в него, но его сердце
уже занято, и его постель уже занята: он и аспидно-черная
тень. В такие полдни ей хочется вернуться в депо, к поездам и
перегоревшим лампам.
Мы говорили о Франке только иносказательно. В субботу,
в 17:34 по кухонным часам я сказал: «Беги от осознания, чело-
веческая глупость черпает счастье исключительно в колодце
себя, глупый отделяет человека и божественное, божественное
и грех, а тот, кто додумается, что греховное не может сущест-
вовать, потому как все мы существуем в круге бога, будет сра-
жен. Природа тщательно хранит свою тайну и метит познав-
ших несчастьем. Не знай, что грех тождественен божеству, что
все греховное выдуманное им, а не человеком, потому как че-
ловек не достаточно развит для собственных изобретений, не
знай и все должно сложиться…»
Он всегда пил кровь патрициев. Пил и молодел от ее жара.
А я пила кровь уже выпитых им патрициев, и старость набира-
ла вес. Это было похоже на беременность, самое чудовищное
состояние из всех возможных. Что-то пробиралось в мою по-
лость, жило своей жизнью меж складок, а он не замечал, уско-
ряясь и ускоряясь. Его вторая космическая скорость, когда
любовников уже не было, когда перегрета необходимость в
сексе, должна была вывести его на новый круг. Он должен был
пробить собственную точку «А» и вернуться к изначальному.
Это означало замужество. Букет желтых роз его палисадника.
И я — превращенная в падчерицу. На новом витке будет тот,
кто отвергнет меня, и тогда он выйдет замуж, тогда я вся трес-
ну, выпаду на Сан-Женев, мои внутренности, как крохотные