Выслушав ответ Лютрова, старик ухмыльнулся невесело, пожал плечами.
- Может, и верно толкуешь, только, в пример, русскому человеку, как ни шей, не пришьешь такую воззрению, чтобы всякого инородца ни за что изничтожать. Не тот предмет. Мы народ людской, в добре славу почитаем.
Старик привстал, высматривая корову в просвете менаду кустами.
- И где она там, мать-перемать?.. Ну да ладно, не топор, сразу не утопнет.
Выглянуло солнце - словно развело огненным дыханием плотную пелену облаков. Мир повеселел. Ярче обозначилась девственная желтизна песчаного обрыва по ту сторону пруда, а за ним, присмотревшись, можно было увидеть тускло-медные стволы сосен на окраине Сафонова.
- Помню, свадьба у них неладом справлялась, не сладко на ней елось-пилось. Жених что ни слово - трясется паяцем, убью, орет, мне все нипочем,, потому как я Берлин брал, а вы тут одне тыловые крысы... Люди, какие с фронта приходили, солдатского звания не теряли, а этот...
Старик разволновался. Голос его все более суровел, становился неприязненным, словно он не рассказывал, а оспаривал несогласие собеседника.
- Мальцом-то парень как парень был. Суродовала человека война, на всю жизнь спортила. И Иришку через него достала. Девкой жила как летела, а замуж вышла, глядь, и без крыла. Помаялась с месяц да вернулась к матери, все меньше сраму. А тому раздолбаю и горя мало. "Таких баб и где хоть найду. Подходи и "битте пробирен". По сей день побирается, а жены все нет... Э, чего уж там!
Он поднялся и оглядел пруд.
- Иди, мой кобеля... Ушла.
Женщина уходила ленивой походкой рослых людей. Свободного покроя платье сминалось на влажном теле крупными складками. Они молча смотрели ей вслед.
- Идет, а куда идет?.. Нехорошо бабе эдак-то, без мужа, без робят, а? Нынче как понимают?
- Нехорошо, отец.
- Чего хуже... Однако ж иттить пора, а то, гляди, взаправду сгинет старухина частная собственность.
Он попрощался и боком спустился в ложбину, заросшую ольхой.
А Лютров все глядел в спину уходящей, испытывая какое-то родственное чувство к ней. Судьба Ирины Ярской, не поступившейся своим человеческим достоинством ради ущербного благополучия Марии Колчановой, представлялась ему жестоко неправомерной. Разве может быть так немощно человеческое достоинство, так слепа и нетребовательна жизнь, наделяющая людей своими благами?
Он сидел над обрывом, следил, как бегут по лугам тени распуганных солнцем облаков, и был в том состоянии, когда впервые для самого себя открываешь, во что повергает людей вынужденная посадка. Дальше лететь невозможно, время девать некуда, невольная остановка вперед расписанного движения подсказывает: остановись и ты, подумай, все ли есть у тебя для большой дороги... А что пройдено, то пройдено. Хотел ты того или нет, все, что было с тобой и чего не было, - твое. А ты - это тончайшая вязь духовного, накопленного тобой, и если до сих пор казалось, что жизнь твоя выткана из всего хорошо осмысленного, то, наверно, потому, что ты никогда не задумывался, так ли это. Ты глядел только вперед, как в полете у земли, когда набираешь скорость.
Впрочем, нельзя сказать, что ты никогда не задумывался, так ли все ладно у тебя. Разве ты не думал об этом осенью, получив от вдовы брата Никиты записки о детстве?.. Ты держал в руках записки брата и в тайной тревоге думал: кому от тебя перейдет память о них, твоих родных людях матери, деда, Макара, брата Никиты?
Но тогда эта тревога незаметно оставила тебя, как недолгое недомогание. Она не могла пустить глубоких корней, потому что рядом был Сергей со своей веселой уверенностью, что, несмотря ни на что, все на этом свете идет как следует...
Ничто так не отяжеляет прожитых лет, как потери. Лютрову тридцать восемь, и это не молодость. Молод Долотов, о котором даже Боровский говорит: "Этот мальчишка заставит себя уважать". Но и "мальчишке" тридцать четыре. И все-таки он молод, молод какой-то нелегко уловимой внутренней напряженностью юноши, который обрел самую нужную, самую пригодную для жизни форму, и его невозможно застать врасплох - так содержательно ловок он.
Из стариков летает один Боровский, живая реликвия фирмы. Летает и не думает уходить на пенсию, как это сделал Фалалеев, которого Боровский еще до войны учил летному делу, а затем перестал замечать и даже здороваться. Теперь уже ветеранами считают их - Гая, Козлевича, Лютрова, Костю Карауша. Остальные пришли по-разному, позже. Каждый год приходят молодые ребята. Они зовут Лютрова по имени-отчеству и, кажется, любят его. По крайней мере, так говорит Гай. Среди молодых есть настоящие летчики. В них что-то от Бориса Долотова.
Но Лютрову не обрести больше такого друга, каким был Сергей Санин. Хоть Лютров и любит Гая, чувствует, ценит его внимание. В те трудные дни после гибели Сергея Гай будил Лютрова телефонными звонками по утрам.
- Встал?
- Ага.
- Оскоромился надысь? - не очень весело звучал в трубке его голос.
- Малость.
- Отмокай... Погода плохая, считай, свободен от полетов.
- Нет, Гай, я приду.
- Своди на ус... И забегай вечером, жена просила, Житья не дает, ругается, говорит, тебя, крошку, все бросили.
- Жениться тебе надо, - наставительно шептала золотоволосая жена Гая, - или просто сойтись с женщиной.
- А с замужней можно?
- Боже, конечно! - принимала она шутливый намек. И спрашивала недоуменно:
- Как же это ты один? С ума сойти. Была же у тебя.., эта... длинная, зеленая? Лютров усмехнулся.
- Ладно, пусть не она, пусть другая, - продолжила жена Гая, и голубые ее глаза излучали душевную теплоту щедрой на сострадание русской бабьей натуры.
Где же она, эта женщина, которая займет в его душе место матери, друга? По доброте душевной жена Гая предполагает, что стоит Лютрову захотеть, и ему повезет. Совет счастливой женщины. Как бы она отнеслась к такому совету, будь Гай на борту "семерки"? Где и как искалa бы она все то, что нашла в коричневых глазах мужа? Знает ли она, что Гай - это все, что выпало ей, что больше ничего не будет? Как ни приспосабливайся к мыслям, голосу, рукам и телу другого, рожай ему детей, но тебе никогда не будет так, как было с ним. И никакие советы не помогут.
Видимо, и впрямь не хватало ему вынужденной посадки, старого города Перекаты, чтобы так больно прикоснуться к собственному одиночеству, взглянуть на самого себя с тем же участием, с каким сострадал гордой женщине Ирине Ярской девяностолетний человек. Сколько видел, сколько всего пережил на своем веку этот крестьянин из деревни Сафоново, а живая душа в нем неистребима, и никакие потери не отвратят ее от людей, не сделают черствой и глухой. И в этом все начала.