Нежность» — уже из второго десятка книг Евтушенко. Срывов в ней немного, но, как выражаются в критике, тем они досадней. Зачем было писать небогатым трехстопным амфибрахием «гусарскую балладу» о Пушкине? Педалируется «шумящий шаманский гуляки- пророка характер шампанский...» А где же уравновешенность болденской осени? Где «Бордо благоразумный»? Пушкин был не баловнем, а скорее пасынком балов. Газированный Пушкин целиком остается на профессиональной совести автора.
И еще. Разочаровывает стихотворение о том, что «искусство — зто бунт». Перестал, дескать, бунтовать — перестал и быть художником. Ну-ну! Наверняка понятно что цель искусства созидательная. Такой и является «Нежность» в целом. Она — за сложность, за возвышение, за коммунистический прогресс. За преобразование земного шара, о котором Евтушенко не забывает, обращаясь к лирической героине.
И не только к лирической героине. В последних стихах, опубликованных на днях в «Правде» и "Комсомольской правде», позт обращается к народу, чтобы пробудить в нем ненависть ко всему темному, лживому, чтобы навсегда покончить с тем проклятым наследием культа личности, цепляющимся за людские души, мешающим мнам строить будущее (стихотворение «Наследники Сталина»).
В нас —
мятежей раскат,
восстаний перекаты.
Мы
дети баррикад!
Грядущего солдаты.
(«Письмо Жаку Брелю — французскому шансонье»).
Гражданский накал поэзии Евтушенко все возрастает. И в самом деле, чувство солдата зовет позта на большую войну, на фронтовую линию, «где с неправдой любой — очищающий бой».
С. Чудаков
Евгений Евтушенко. Нежность.
Москва. Изд-во «Советский писатель». 1963. 190 стр.
Советский писатель Москва 1962
Людей неинтересных в мире нет.
Их судьбы как истории планет.
У каждой все особое, свое,
и нет планет, похожих на нее.
А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самою незаметностью своей.
У каждого — свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.
И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой...
Все это забирает он с собой.
Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!
Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?
Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.
Уходят люди... Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать...
* * *
В Ьакуриани снова я. Так надо,
как это было надо год назад.
Деревья смотрят добро и мохнато,
и крошечные лыжники скользят.
Бездумная младенческая нега
в стране вершин и белых-белых тайн.
Наверно, снег идет отсюда с неба
и облаками делается там.
Я не один теперь. Мы здесь вдвоем —
два беглеца от суеты долины,
и, как снежинки, мы неразделимы
на склоне этом горном снеговом.
Нас радует простая здравость лыж,
биточков со сметаной и боржома.
Здесь нет друзей, но нет враждебных лиц.
Не надо с кем-то спорить и бороться.
Но этого-то мне недостает.
Не все же суета внизу, в долине.
Конечно, воздух там совсем не тот.
но там борьба селикая идет,
и от нее себя мы отдалили.
Выдумываем яблочный режим,
но знаем все же неопровержимо,
что от режима этого сбежим,
а в этом прелесть всякого режима.
И путь, наверно, у меня один —
я знаю, будет сложным он и длинным —