А по бокам, идя походкой важной,
за сапогами бережно следя,
одеколоном, водкою и ваксой
благоухали чинные дядья.
Был гвоздь программы — розовая туша
Антон Беспятных — русский богатырь.
Он делал все! Великолепно тужась,
зубами поднимал он связки гирь.
Он прыгал между острыми мечами,
на скрипке вальс изящно исполнял,
Жонглировал бутылками, мячами
и элегантно на пол их ронял.
Платками сыпал он неутомимо,
связал в один их, развернул его,
а на платке был вышит голубь мира
идейным завершением всего.
А дяди хлопали: «Гляди-ка, ишь как ловко!
Ну и мастак, да ты взгляни, взгляни...»
И я — я тоже потихоньку хлопал,
иначе бы обиделись они.
Пошел один я, тих и незаметен.
Я думал о земле — я не витал.
Ну что концерт! Бог с ним, с концертом этим!
Да мало ли такого я видал!
Я столько видел трюков престарелых,
но с оформленьем новым, дорогим
и столько на подобных представленьях
не слишком, но подхлопывал другим.
Я столько видел росписей на ложках,
когда крупы на суп не наберешь...
И думал я о подлинном и ложном,
о переходе подлинного в ложь.
Давайте думать. Все мы виноваты
в досадности немалых мелочей —
21
в пустых стихах, в бесчисленных цитатах,
в стандартных окончаниях реч^й.
Я размышлял о многом. Есть два вида
любви. Одни своим любимым льстят.
Какой бы тяжкой ни была обида,
простят и даже думать не хотят.
Мы столько послевременной досады
хлебнули в дни недавние свои.
Нам не слепой любви к отчизне надо,
а думающей, пристальной любви.
Давайте думать с большом и малом,
чтоб жить глубоко, жить не как-нибудь.
Великое не может быть обманом,
но люди его могут обмануть.
Жить не хотим мы так, как ветер дунет.
Мы разберемся в наших почему.
Великое зовет. Давайте думать.
Давайте будем равными ему.
Среди сосновых игол
в завьюженном логу
стоит эвенкский идол,
уставившись в тайгу.
Надменно щуря веки,
смотрел он до поры,
как робкие ?зенки
несли ему дары.
Несли унты и малицы,
несли и мед и мех,
считая, что он молится
и думает за всех.
В уверенности темной,
что он их всех поймет,
оленьей кровью теплой
намазывали рот.
А что он мог, обманный
божишка небольшой,
с жестокой, деревянной,
источенной, душой?
идол
Глядит сейчас сквозь ветви,
покинуто, мертво.
Ему никто не верит,
не молится никто.
Но чудится мне: ночью
в своем логу глухом
он зажигает очи,
обсаженные мхом.
И, вслушиваясь в гулы,
пургою заметен,
обли-ывает губы
и крови хочет он...
ВСТРЕЧА
Шел я как-то дорогой-дороженькой
мимо пахнущих деггем телег,
и с веселой и злой хорошинкой
повстречался мне человек.
Был он пыльный, курносый, маленький.
Был он голоден, молод и бос.
На березовом тонком рогалике
он ботинки хозяйственно нес.
Говорил он мне с пылом разное:
что уборочная горит,
что в колхозе одни безобразия
председатель Панкратов творит.
Говорил: «Не буду заискивать.
Я пойду. Я правду найду!
Не поможет начальство зиминское —
до иркутского я дойду!»
Вдруг машина откуда-то выросла.
В ней с портфелем — символом дел —
гражданин парусиновый в «виллисе»,
как в президиуме, сидел.
«Захотелось, чтоб мать поплакала?
Снарядился, герой, в Зиму?
Ты помянешь еще Панкратова!
Ты поймешь еще, что к чему!»
И умчался. Но силу трезвую
ощутил я совсем не в нем,
а в мальчишке с верой железною,
в безмашинном, бесом и злом.
Мы простились. Пошел он, маленький,
увязая ступнями в пыли,
И ботинки на тонком рогалике
долго-долго качались вдали...
* * ?
Профессор,
вы очень не нравитесь мне,