— Ну что, — говорит, — поможешь?
А Федя ему буровит:
— Это тебе для самоуважения нужно, а я себя и так уважаю. По-моему, лишить Самовара девственности не велик подвиг.
— А тебе великих подвигов охота? — злится Костя.
— Да нет. Просто целесообразности.
— Жаль, очень жаль, — Костя отвечает. — Знаешь, стареть я стал. От этого всего боюсь. Боюсь, что до конца срока не доживу.
Федя как начал гоготать:
— Чудак ты, — говорит, — Костя. Знаешь до званки, а ребенок. А может, ты специально прикидываешься? — спросил так зло и долго на Костю смотрел.
— Лучше быть ребенком, чем ничтожеством.
— Как же ты, такой совестливый честняга, по хулиганке сел? Прости, что здешний этикет нарушаю. Можешь не отвечать, но я бы хотел знать. Вот когда знаешь всех людей на пароходе, оно как-то спокойнее, надежнее, хотя и ничего не дает.
— Тем более, что пароход плывет не туда и не ты капитан, — смеется Костя.
— У пароходов есть такое свойство — приходить к земле. К обитаемой, потому что других уже нет. А вообще, можешь и не рассказывать, — Федя ему отвечает.
Ну, Костя замялся, видно, неохота ему всю тягомотину ворошить. Сами знаете, тошно вспоминать. Но все же рассказал. А получилось так, что без него его женили. Парень он был небитый тогда еще, работал в геологическом научном институте. Степень кандидатская была… Все по экспедициям — Север, тайга. Короче, наступил на хвост кому-то из начальства. Там тоже начальство своих подымало, не своих гнуло. А те-то, свои, дела не делали, деньги получали. И вот Костя и его кореша на собрании доказали, что один из тех — чернушник. Провалили его докторство. Начальство и поперло на них, а этому, своему, помогли. А Костя с корешами в Москву написал, в академию, чтоб разобрались. Ну и пошла война, житья этим хлопцам не стало на работе. Кто послабже, сосмыгнул. Они-то парни башковитые, работу себе находили. А Костя по настырности оставался, хотя ему другое место предлагали, еще лучше этого, а он все хотел правду доказать. И пришла телеграмма из Москвы, что вылетает комиссия и разберется. И сразу весь кипеж притих, начальство улыбаться стало, перестали Костю дергать. А он уж зарадовался, что свое докажет и корешей, которых съели, вернет. А не тут-то было. Дня за три до комиссии подходит к нему один мужик, который ни нашим ни вашим, и зовет пива попить, потому что он воблы достал. А пивной ларек у них рядом, в переулочке, был. Ну вот, выскочили Костя с этим фраером в обед. У ларька всего три или четыре рыла стояли. Стали пить, и вдруг кто-то Косте из этих ханыг как заедет в рожу. Ну он кружку поставил, хотел оборотку дать, а ему сзади — по кумполу. Свалили и канителили, пока памярки не отшибли. Очухался он уже в мелодии. Там, около ларька, юрист какой-то нарисовался, он акт составил, свидетелей вписал. И выходило так, что Костя один всех этих ханыг отметелил, потому что косой был в дугу. Ну Костя давай своего напарника требовать, который пиво его позвал пить. А тот прямо на очной ставке слово в слово акт этого юриста повторил. Плел на Костю, шакал, пятерик и улыбался в глаза. Словом, подделали парню козью морду. Ну, а когда комиссия прилетела из Москвы, то уж начальству было чем отбиваться. Дескать, одних уволили, а главный правдоискатель в капезе сидит, уголовник. И судили Костю, дали пятеру по семьдесят четвертой, и — не пыли дорога.
Да…
Рассказал это Костя, тут в аккурат и обед кончился, и пошли мы снова пилить. Он валит, я кряжую. А думки все о нем. Понял я тогда, откуда в нем дерзость эта. Мне б такую рожу подделали, я бы тоже озверел. И жаль мне его стало. Думаю, за что такой хлопец кару принимает. Ведь умный, полезный мужик — не то что мы, отрицаловка. И как-то тогда еще понял я сразу, что не жилец он на свете. С такой душой не прожить, либо его кто-то кончит, либо он сам себя. Но все же я от него не отступился. Не мог. А понимал, что только горя наживу. Но так уж — пищал, но лез.
И Самовара мы вместе согнули. Дело прошлое, срамное, конечно, учудили, но я не жалею, такую гадину только так и уничтожать, чтоб другие не зарождались. Да, стремное было дело, но веселое, ей-богу, потешили души.
Был у нас на зоне нацмен один, Тарзаном его дразнили. Ох, и здоровый. Сапоги у него — сорок девятый размер, и пайку ему двойную давали. Если первый раз его увидишь — коленки трясутся от страха, такая дурмашина. У хозяина он давно был. Там, у себя в горах, нечаянно зашиб кого-то, ну и сунули ему на всю катушку. Сначала он в малолетках отбывал, а потом его на общак кинули. Вот бог сделал такого, а ума не дал. Он с дурцой был, этот Тарзан, но тихий, молчаливый, да еще глуховатый; каких-то у него шариков в башке не хватало. Его из-за этого и в лес не посылали, боялись, что задавит лесиной. Ну и работал он дровоколом при кухне. Колун пудовый, я таким мог только два раза махнуть и садился. А ему кряжей из лесу куба четыре навезут, он их на попа поставит все и пойдет махать колуном, только стук стоит. И так целый день машет и не собьется ни разу, все так неторопливо, но без осечки, как машина; его за это еще и звали дурмашиной. Просто страшная дубина какая-то. Лесинки сантиметров на пятнадцать толщины об голову переламывал за две миски каши. Бывало ему мужики собирали, чтобы потешиться. Если на кухне ведро баланды оставалось, он его через бортик, как стакан воды, заглатывал.