Несколько предметов приподнимают завесу, скрывающую жизнь Жаме до его приезда в Дав-Ривер. Я стараюсь особо о них не задумываться: вот, к примеру, поблекший и слежавшийся шелковый цветок — знак любви от женщины или подарок для нее, который он так и не вручил. Интересно, какую роль в его жизни играла эта невидимая женщина? А вот редкость — фотография молодого, заразительно улыбающегося Жаме. С ним еще несколько мужчин, которых я принимаю за перевозчиков, позирующих у горы ящиков и каноэ, все в длинных плащах и с шейными платками, все щурятся на ярком солнце, но только он так надолго удержал улыбку. По какому случаю сделана эта фотография? Может, они только что завершили особенно сложный волок? Перевозчики гордятся такими вещами.
Осмотрев содержимое, я оттаскиваю коробки от стены. Не знаю, что я там думаю отыскать; там нет ничего, кроме пыли, мышиного помета и высохших ос.
Разочарованная, я спускаюсь на первый этаж. Я даже не знаю, что ищу, какое-то подтверждение непричастности Фрэнсиса, в чем я и так не сомневаюсь. Не могу себе представить, что бы это могло быть.
Осматривая съестные припасы, стараюсь дышать ртом. Весь дом провонял — еще хуже, чем когда здесь лежало тело. Ради собственного успокоения, чтобы ночью не мучиться и не бежать сюда снова, шурую в закромах с зерном и мукой, и вот тут-то меня ждет находка. В мучном ларе я что-то задеваю и, осыпая все вокруг мукой, с воплем отскакиваю. Это клочок бумаги с цифрами и буквами: «61ГЗКВ». Больше ничего. Трудно представить себе что-либо более бесполезное. Зачем прятать бумажку в мучном ларе, если на ней нет ничего, кроме каких-то бессмысленных значков, особенно при том, что Жаме не умел читать? Я кладу ее в карман еще прежде, чем мне приходит в голову, что клочок мог упасть в мучной ларь совершенно случайно. И к тому же где угодно — в лавке Скотта, к примеру. И даже если бумажку спрятал Жаме, вряд ли она способна открыть мне имя его убийцы.
До сих пор я избегала кровати и совершенно несклонна, мягко выражаясь, совать туда нос. Надо было надеть перчатки, но это единственное, о чем я не подумала. Размышляя об этом, заглядываю в пустую печку. А затем чуть не падаю в обморок, услышав стук в дверь.
Несколько секунд я стою, замерев столбом, но глупо делать вид, будто меня здесь нет, когда свет моего фонаря хорошо виден в окна. Еще несколько мгновений я не шевелюсь, пытаясь сочинить, что меня сюда занесло, и тут дверь открывается, и я оказываюсь лицом к лицу с мужчиной, которого никогда прежде не видела.
Чуть выйдя из яркого тумана детства, Дональд осознал, что с трудом различает предметы на любом расстоянии. Дальше вытянутой руки все расплывалось: мелочи совсем пропадали из виду, люди становились неразличимыми. Он не узнавал друзей и даже своих домашних и перестал окликать знакомых на улице, потому что понятия не имел, кто они такие. Постепенно он приобрел репутацию нелюдима. Своим беспокойством он поделился с матерью, и она снабдила его парой неудобных очков в проволочной оправе. То было первое чудо в его жизни — очки вернули ему окружающий мир.
Вскоре после этого произошло второе чудо, связанное с первым. Стоял необычно ясный ноябрьский вечер, когда, возвращаясь из школы, он поднял голову и замер в изумлении. Прямо перед ним низко и тяжело висела полная луна, отбрасывая его тень на дорогу. Но челюсть у него отвисла оттого, насколько четко ее было видно. Он полагал (никогда, впрочем, об этом не задумываясь), что луна всем видится мутным диском. Как же может быть по-другому, если она так далеко? Но вот она перед ним во всех деталях: складчатая рябая поверхность с яркими равнинами и темными кратерами. Его новое, усиленное зрение позволяло видеть не только противоположную сторону улицы или доски с номерами гимнов в церкви, но простиралось на бесчисленные лиги в космос. Затаив дыхание, он снял очки — луна стала мягче, больше и как-то ближе. Все окружающее приблизилось, представ и более знакомым, и более угрожающим. Он снова нацепил очки, и все — расстояние, четкость — встало на свои места.
Тем вечером он возвращался домой, преисполненный восторга. Он громко смеялся, удивляя прохожих. Ему хотелось кричать, рассказывать всем о своем открытии. Он понимал, что для тех, кто видел с самого начала, все это не имеет никакого значения. И ему было жаль тех, кто неспособен оценить дар зрения так, как может утративший, а потом вновь обретший его.
Часто ли с тех пор он ощущал такой совершенный, всеподавляющий восторг? Честно говоря, ни разу.