Он сломя голову выбежал на улицу и, схватив тёщу за юбку, потащил их с Авророй в противоположную от трамвайной остановки сторону.
– Володя! Ты куда? Нашто так торопиться? Куда ты меня тащишь? – вопрошала она, но Володя остался глух, стараясь не упустить жгучую брюнетку.
– Девушка! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук. – Постойте! Ангел мой, прэлесть! – орал он на всю улицу. На него с удивлением оглядывались добропорядочные граждане – только «прэлесть», которая шла впереди, покачивая бёдрами, не обращала на Гаврилова ни малейшего внимания, увлекая его всё дальше и дальше от дома. – Имя! Скажи только имя, красавица! – кричал он, как одержимый, и вдруг ощутил сильный рывок назад. – Что? Что такое? В чём дело?! – Он был вне себя от ярости.
– Володь, я трусы потеряла, – виновато призналась тёща и подняла свои многочисленные юбки. Ярко-зелёная в красный горох тряпка на тротуаре вокруг ног старухи притягивала и привлекала взгляды прохожих.
– Мать! Вот что ты творишь! Что?! Ты разрушаешь всю мою судьбу! Трусы она потеряла! – возмущённо кричал зять, вылупив глаза. – И что тут страшного? Переступи и иди дальше! – посоветовал он и озабоченно посмотрел вперёд – прекрасной незнакомки и след простыл. – Тьфу! Всё-таки все бабы – падлы! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук, – пошли домой! – скомандовал он, и тёща, последовав его совету, переступила через трусы и пошла дальше как ни в чем не бывало – вот на душе только скверно как-то стало.
– Володь! – наконец прорезалась она. – Жалко – трусы-то хорошие были, резинка слабая, но дак-то хорошие. Может, ещё лежат – ты бы сбегал, посмотрел, что ли, – неуверенно промолвила она.
– Не горюй, мать! Я тебе из ГУМа новые принесу – с кружева-ами!
– Ой! Хороший ты парень, Володя! – окала она, зардевшись от смущения.
– Неплохой, мать, неплохой! – уверенно заявил он и, пользуясь моментом, попросил: – Мамаш, дай на чекушку!
– Да я б дала, а что, если Зинаида узнает? Она ж такая костричная!
– Откуда ей узнать? Они ж только завтра приедут!
– Ну да, ну да. Дам, – согласилась Авдотья Ивановна, взбираясь на высокую ступень трамвая, – а мне «красненького» купишь. Не люблю я водку – горькая она.
– Ха! Ха! Мамаша! Ты у меня натуральное золото! И в кого только Зинка такая кос-стричная уродилась?! – весело воскликнул Владимир Иванович, подмигивая дочери. – Аврик, что пригорюнилась? Как помылась? С лёгким паром!
– Хорошо помылась. Папа! А разве бывают тёти с тремя титьками?
– Оврор! Да чо это ты такое у тятьки-то спрашиваешь? – возмутилась Авдотья Ивановна, надёжно пряча билетик в лифчик.
– Я сегодня видела такую тётеньку в парилке – дак у неё три титьки было, – очень серьёзно подтвердила девочка.
– Правда, что ль?! – удивился Владимир Иванович и озадаченно спросил: – А почему ж тогда я её не видел?
– Потому что ты в мужской бане мылся! Вот почему! – рассмеялась Аврора.
– Конечно! Конечно! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук. – Я же в мужской бане... Ну да, ну да... Поэтому и не видел! – И Гаврилов ударил себя по лбу кулаком в знак собственной рассеянности и забывчивости.
Добравшись до дома, Авдотья Ивановна вызвалась варить щи, зять, вытряхнув из неё деньги на «чекушку», помчался в винный магазин, Аврора, проглотив вчерашнюю котлету с картошкой, отправилась гулять.
Спустя три часа бабка кукарекала под столом, Владимир Иванович дремал, расслабленный, на койке, Аврора трезвонила в дверь, рыдая белугой.
– Что? Что такое? Что у тебя с лицом? – Гаврилов тряс её за плечи, в ужасе глядя на кровоподтёк под глазом дочери.
Она молчала – Аврора вообще не имела привычки жаловаться.
– Кто тебя обидел? Скажи папе. Папа любому за дочь яйца оторвёт! Говори! – настаивал Владимир Иванович, но она молчала как рыба. – Если ты мне сию минуту не скажешь, кто тебя обидел, я тебе второй глаз подобью! Говори! – И он припёр её к стенке.
– Лена и Света Таращук, а потом ещё их старший брат пришё-ёл, – выла она. – У них мама на юливирном заводе работает и всякие колечки и брошки приносит. Они всем дарят, а мне нет. Я взяла и попросила...
– А они что? – вытягивал из неё отец.
– Они засмеялись и не дали...
– И что? Дальше что? Они тебе сразу морду бить? Или погодя?
– Нет, не сразу. Я сказала, что когда вырасту, у меня на каждом пальчике колечко будет! Даже на ногах! Вот. Они смеялись, смеялись, потом щипаться начали. А потом их старший брат пришёл и заступился за них. Всё, – с облегчением заключила она.
– И где эти хохлы живут? Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук. – Это не у них мать такая толстая, рыжая, с такими здоровыми...
– Да, у них мать толстая и рыжая, – подтвердила Аврора, и Владимиру Ивановичу сразу стало понятно, где живут «эти хохлы» – а именно на первом этаже в соседнем доме – он не раз бывал там...
– Во, курва! Я её ублажаю, а её выродки мою дочь бьют! Ну подожди, змея подколодная! Аврик! Иди, умойся, поиграй и не расстраивайся, папа им всем покажет кузькину мать! – И Владимир Иванович, распалённый гневом, обуреваемый единственным желанием – восстановить справедливость и отомстить за дочь, долго не мог попасть ногами в ботинки, без конца плюясь и отбивая мелкую дробь костяшками пальцев по калошнице; через десять минут, возбуждённый и готовый к вендетте, он выбежал из квартиры.
Гаврилов обошёл дом неприятеля и, оценив ситуацию, засел в кусты разросшихся акаций в десяти метрах от окон Таращуков. Несмотря на свою болезненную горячность, необыкновенную вспыльчивость и поистине феноменальную невыдержанность, Владимиру Ивановичу на сей раз удалось сдержать ярость и острое желание напакостить за дело, не по пустяку (а это вообще святое!). Сегодня он пришёл к выводу, что месть – это блюдо, которое нужно подавать холодным, и, сидя в засаде, развлекался, с чувством и упоением напевая под нос свой любимый романс «Гроздья акации» и подглядывая в окна первого этажа, в надежде увидеть, что какая-нибудь бабёнка решит переодеться.
Наконец над городом сгустились сумерки, Таращуки включили свет в комнате и на кухне. Гаврилову было прекрасно видно, как рыжая бестия накрывает на стол, как входит в комнату и зовёт мужа с детьми («выродками») ужинать, как супруг шаловливо хватает её за грудь – она хохочет...
– Во, курва! – не удержался Владимир Иванович и, сняв штаны, присел на корточки. – И чаво это мы там едим? Что это мы едим? Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук, – бил он себя по коленке. – А-а! Макароны с тушёнкой. Оч-чень аппетитно! – с натугой выдавил он из себя, затем последовал настолько же неприличный звук, насколько аппетитными были, по всей видимости, макароны. – Сейчас я вам малину-то подпорчу! Подгажу малину-то! – выжал он из себя, и снова раздался непристойный звук.
И тут произошло совершенно, казалось бы, нереальное и скабрезное действо, которое, быть может, следовало и опустить в нашем повествовании, но автор считает это неправильным, даже невозможным, поскольку без нижеописанного эпизода многоуважаемому читателю не раскроется до конца ни образ Гаврилова, ни его любовь по отношению к нашей героине, которая в тот момент, когда родитель мстил за неё, вытащила бабку из-под стола и, ухватив старушку за бесчисленные юбки, кружила то по часовой стрелке, то против – пока та не рухнула на пол.
Владимир Иванович поднялся во весь рост и вдруг ка-ак шваркнет чем-то дурно пахнущим, насыщенно-коричневым в окно Таращукам. Запульнёт и снова садится на корточки – тужится, кряхтит, опять поднимается в полный рост и швыряет своей «убийственной» бомбой по врагам. Так он садился и вставал до тех пор, пока окончательно не изгадил (в прямом смысле этого слова) Таращукам оба окна, с наслаждением наблюдая, как подлое семейство переполошилось: рыжая бегает, словно заводная кукла, из кухни в комнату и обратно, её муж, размахивая руками, подпрыгивает за столом, точно ванька-встанька, а дети – те будто окаменели: вытаращились (оправдывая в этом свою фамилию) в окно и не шелохнутся.
– Во дураки! Ну и дур-раки! Даже в голову не придёт выключить свет и посмотреть, кто их дерьмом обстреливает! – от души хохотал Владимир Иванович. Однако радовался он недолго – Таращук-старший догадался вскоре выключить свет и посмотреть, кто изуродовал им окна, которые неделю назад жена тщательно вымыла «с газеткой», но обидчика за кустами не узрел.