С возрастом облик его заметно выровнялся – быстро поседели и легли волнами его кудри, глаза, хоть и впивались цепким взглядом, словно говорившим собеседнику: «Хе, да я о тебе всё, шельмец, знаю! Все твои грешки, желания да пороки вижу насквозь!», стали мягче и хитрее, а живот лишь дополнял образ, придавая ему представительности и внушительности. Прибавьте к этому ещё нервный тик, который в молодости не был столь сильно развит и воспринимался просто за не слишком красивую привычку делать пять-шесть мелких плевков через каждые пятнадцать-двадцать минут, будто пытаясь выбросить изо рта прилипший к языку волос или откусанный заусенец. Со временем плевки стали смачнее и чаще, правая часть торса при этом непроизвольно сотрясалась, а рука (тоже правая) дёргалась и уверенно постукивала то по коленке, то по столу, а иной раз и по чужой ноге, будто в подтверждение этих самых плевков. Звучало это приблизительно так: «Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п! – Тук, тук, тук, тук, тук».
Что же касается характера, то Владимир Иванович был взбалмошный до идиотизма холерик и психопат, состоял с тридцати девяти лет на учёте в психдиспансере и периодически лежал в самых разнообразных клиниках для душевнобольных, причём по собственному желанию – сделает спьяну какую-нибудь непостижимую гадость и бежит к врачу – помогите, обострение, мол, ничего не могу с собой поделать! Месяца полтора отлёживался на больничной койке и, лечась таблетками в сочетании с трудотерапией, которая заключалась в тупом склеивании картонных коробочек, выходил оттуда как новенький, когда реакция жертв его пакостей уже заметно утихала и их желание убить Гаврилова попросту сменялось нежеланием с ним общаться. Неисправимый хулиган и трус, он вдобавок был закоренелым бабником – его привлекали все женщины, которые попадались на глаза, он спал со всеми, кто не отказывал ему, а сопротивляющихся Владимир Иванович умело уговаривал. Однако в любом человеке есть нечто дурное и нечто прекрасное, с той лишь разницей, что в одних доминируют отрицательные, а в других положительные свойства характера. В Гаврилове, несомненно, перевешивало всё скверное, негодное, подчас (не побоюсь этого слова) порочное, но было бы несправедливым не показать в нём хоть что-то хорошее, иначе это уже не человек получится, а бес из преисподней, несмотря на то, что он и сам не раз говаривал: «Если б кто написал книгу обо мне, она называлась бы «Житие великого грешника».
Владимир Иванович, к примеру, превосходно готовил, поскольку в юности окончил не только ремесленное училище, но и кулинарный техникум. В годы войны он не сражался на поле битвы, а «по болезни» отсиживался в эвакуации, делая кровяную колбасу. Порой был склонен к сантиментам и несколько наигранной романтичности, особенно тогда, когда разговор заходил о смертности человека. Гаврилов в такие минуты опускал очи долу и, печально вздыхая, говорил:
– Недолго мне осталось! Вон!.. – И он очень живописно вытягивал руку вперёд, будто указывая путь к светлому будущему, – я вижу... т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – плевался Владимир Иванович и отбивал барабанную дробь костяшками пальцев, – тук, тук, тук, тук, тук, – как наяву, зияет могилка моя! – Тут он обычно всхлипывал и просил похоронить его под берёзкой.
После войны он приехал в Москву, поскитался по самым разным заводам и предприятиям, пару дней даже умудрился на стройке поработать и в конце концов приискал себе тёплое местечко – работёнку хоть и малооплачиваемую, но не пыльную (в переносном смысле слова). Он устроился в недавно открытую читальню часового завода библиотекарем. В Гаврилове (что тоже можно считать положительным качеством его натуры) всегда была сильна страсть к знаниям, особенно к книгам – он сначала скупал подписные издания классиков, потом пропивал их, затем, не жалея живота своего и денег, пытался вернуть обратно. К тому же и сам он баловался сочинительством, с отроческих лет ведя дневник своей беспутной жизни, куда вклеивал фотографии тех городов, где умудрился побывать, женщин, с коими некогда переспал, и, конечно, родственников – матери, старшего брата Антона и сестры Инны, которые, как и он, приехали из Переславля-Залесского и обосновались в Москве. Дневник он называл летописью своей судьбы и самым бесстыдным образом приукрашивал события, всегда находя оправдание своей подлости. О крайних гнусностях, которые Гаврилов содеял в жизни, он умалчивал, не доверяя их даже бумаге. Кстати, эта нездоровая тяга к писательству, вероятнее всего, перешла к нашей героине от него, проявившись в полной мере, когда ей исполнилось пятьдесят лет и у неё начался климакс.
В библиотеке часового завода Гаврилов проработал полтора года и, подыскав себе место по душе, перешёл в отдел фотографии ГУМа. Дело в том, что Владимир Иванович был страстным фотографом – он сам проявлял плёнки, сам печатал снимки и, сколько его помнила Аврора, вечно шатался с фотоаппаратом, болтающимся на груди, подобно ходящему ходуном колоколу на звоннице, созывающему народ к обедне. Но до того как устроиться в ГУМ, на часовом заводе он сподобился охмурить Зинаиду Матвеевну Кошелеву, которая, помимо того что числилась кассиром, в придачу являлась активным членом месткома. Владимир Иванович подкатывал к ней и так и сяк: он дарил ей леденцы на палочке, маленькие шоколадки, зажимал в коридоре, признавался в любви, но Кошелева оставалась тверда, яко скала. Хотя эта твёрдость, надо признаться, была только внешней – в глубине души она уже давно сдалась и мнила себя женой библиотекаря. Зинаиду смущало многое – например, то, что Гаврилов на десять лет моложе её, что у него нет своего угла, а сама она живёт в девятиметровой комнате вместе с матерью, сынком Геней, младшим братом Иваном, его женой, их трёхлетней дочерью Любашкой. Да ещё младшая сестра Екатерина время от времени скрывалась у них от любви всей своей жизни – Лёньки Дергачёва, у которого была своя комната на Арбате и от которого она прижила троих детей, периодически то сдавая их в детский дом, то забирая обратно. Седьмой жилец (если не считать легкомысленную Катерину) в их девятиметровую комнату коммунальной квартиры явно не вписывался (тесновато, что и говорить). Там и так был настоящий дурдом – престарелая мать спала на столе, Геня, сложенный втрое, на старом, дореволюционном диване с клопами, если прибегала Катька, то ночевала на сундуке, все остальные – на полу. А уж когда являлся Лёня – это был сущий ад. Этот маленький человечек одного роста с Катериной (а именно 151 см), с красивым лицом, за которое, вероятнее всего, его и полюбила Зинаидина сестра, был ярым скандалистом, выпивохой и смутьяном. При выяснении отношений этой парочке непременно нужно было переругаться до драки, за которой следовало неизменное примирение и рождение очередного ребёнка.
– Всёш-таки Дергач люблит меня до смерти! – с гордостью заявляла Катька и, собрав в который раз свои скромные пожитки, безропотно уходила снова к нему – в тёмный подвал на Арбате, где крысы перетаскали под пол все серебряные ложки.
В подобных нечеловеческих условиях жили тысячи людей после Великой Отечественной – Зинаида Матвеевна это прекрасно знала, но пойти на поводу у своих желаний и привести Гаврилова в бардачную девятиметровку не решалась. Ей очень хотелось любви; она была ещё молода – всего тридцать три года – что это за возраст? К тому же после войны было туго с противоположным полом, и если посмотреть с другой стороны, то нет ничего страшного, что Гаврилов моложе её на десять лет – любая приберёт его к рукам. Именно такие сомнения, такая раздвоенность охватили Зинаиду Матвеевну перед поистине роковым, можно сказать, фатальным событием, которое перевернуло не только её жизнь, но и жизни обитателей девятиметровки, да что там говорить – всех жильцов коммунальной квартиры.