Когда жарким летом она, юной озорницей, полной задора, слетела кубарем с сумасшедшего раскрутившегося диска в "комнате смеха" в том самом злосчастном парке.
Маленькие мальчики, ведь надо сказать, не только очень наблюдательны, но и столь же памятливы. Эта мальчиковая память меня изнуряет. Ее слишком много во мне.
И я помню-помню ее белые-белые топорные, косо-косо стоптанные босоножки. Многократно чиненные. С толстым накатом. Она нерешительно переминалась вместе со мной у чудного заманчивого аттракциона. Недоступного мне, так как "тебя стошнит вмиг". Но она так хотела там впервые в жизни "крутануться".
Тем более два бравых офицера-летчика, ни мгновенья не раздумывая, расположились на опасной конической вертушке. На самой вершине. Будто прилипли - спиной к спине, в самом центре круга. Как сиамские близнецы, выставленные напоказ. Их наглая мужская молодеческая слитность была порочной. Даже я это понял тогда.
О, Буся и бодрые военные - это древний невоплотимый сюжет. Буся была к ним так неравнодушна. Ее томили мужские тела, стиснутые кителем, застегнутые на золотые пуговицы. Она разумела в них все самое лучшее - и стать, и доблесть, и верность, и бог знает что еще.
Когда мы проходили мимо офицера или он шествовал мимо нас, ритм и мера ее шага менялись. Стопа ее начинала тянуться по вычурной дуге по-балерински, по-балетному. О, ведь Буся посещала романтический кружок балета в заводском ДК имени Крупачева. И стаивала в бледнейшей пачке корифейкой вблизи самой рампы. С правого края сцены, если глядеть из зала. Она мне об этом много раз говорила. Так что, само собой, на балет мы с ней никогда не ходили, она опасалась, что ей сделается "до слез грустно на душе".
- Лёчики, - тихохонько против своей воли шепнула она мне, моя бедная, совершенно не нужная никаким летчикам в мире Буся.
Вмиг, сделав батман, она купила копеечный билетик. Вручила мне сумочку. Войдя в распахнутые воротца, воссела на низкую пирамидку диска. Подле дуболомов в синей форме. Сбоку-сбоку, как бы у самых кулис. Серый стыд остался топтаться рядом со мной.
Для меня загадка - кем она мнилась себе? Прекрасной вилисой в светлом тканье из чистого света и серебряного дыма, призванной к эфемерному круженью? Никому не доступным женственным соблазном? Легчайшим воплощением тела?
Я ее об этом никогда не спрашивал. Да она бы и не смогла мне ответить.
Может быть, она была в тот краткий миг сама собой? Давным-давно умершей невестой?
Глубоким реверансом она опустилась подалее от центра, на приличном расстоянии от оживившихся бравых вояк. Чтобы они ничего там себе не только не позволили, но и подумать не посмели о ней. Она победно взглянула на них. Восстала на краю их никчемной жизни недостижимым зыбким соблазном. (О, как это было комично на самом деле!)
Смерила гордым взглядом и была не удовлетворена осмотром.
Сиамские летчики пребывали в подпитии. Они дураковато терлись спинами, как клоуны.
Она послала мне, оставшемуся за низким бортиком, самый легкий в мире, воздушнейший поцелуй. Она сдунула его с ладони в мою сторону. Как семя одуванчика.
- К середке бы, дура, села, ну щас навернется, - досадливо сказал грязный шкет, стоящий рядом со мной. Я сильнее сжал ее сумку.
- Катащиеся! Ток даю!!! - выстрелила тумблером незримая фея аттракциона.
Конечно, фея должна была сказать "катающиеся", но она знала в отличие от Буси, куда выкинет всех "катающихся" необоримая центробежная сила вместе с дурацкой буквой "ю" заодно. И действительно, думаю я теперь, - "ю" это "йу". Этот звук язык скидывает с себя в один присест.
Тембр голоса старой феи не предвещал ничего хорошего. Но я, крепко держа сумку, не успел крикнуть о своих подозрениях Бусе, решившейся на дерзкий шаг, Бусе, раздразнившей божество.
Мне начинает казаться, что, может быть, сейчас мое сообщение, когда я это все пишу, наконец ее настигнет. Ведь мне совершенно ясно, что с нею будет через мгновение. Но кто она такая против синклита сил? Электричества, вращения, отталкивания, понурости и смерти, как оказалось, поджидающей ее, если ее жизнь померить взрослым временем, совсем неподалеку.
Сидящие в центре круга два друга-офицера, переглянувшись, белозубо осклабились. Сплотились прямыми спинами, отклячив локти. Как борцы, захватили друг друга в замок. В такое мужское непорочное слияние.
В теле Буси прогнулась истомленная лебедь. Припав крыльями ладошек к глади вод. Ведь она стала совершенно невесома.
Проплыла мимо меня. В волшебном течении.
Оборот, еще один, еще.
Краше ее не было никого.
И еще круг.
И, взревев, диск стал набирать обороты, все скорей и скорей.
И она отклонилась, она словно стала выходить из себя, за все мыслимые пределы дозволенной приличиями позы. Ее корячило. Ее ломало. Ее, наконец, понесло. Ее сдвинуло ближе к краю. Она как-то сплющенно завалилась. Бедным поломанным манекеном.
И вылетела, коряво и вульгарно дважды перевернувшись через бок. Ее просто грубо выкинули.
Даже матрасик ограждения грубо навалился на ее сметенное отброшенное тело. Из-под матрасика торчала нижняя половина ее туловища.
- Нуууу, к чертям собачьим, прям с башкой завалило, - присвистнул пацан, стоявший рядом со мной.
Он болел за офицеров. И я вообще-то тоже поставил священную золотую фишку на пару летчиков. Я ведь подло держал за них в кармане специальную волшебную монетку. Другой рукой я мял противную тетскую сумку. Сумка норовила отнять у меня мужество.
В моей голове пронеслось раздраженно: и куда это она полезла, глупая мымра, дурында, Буська, позорище степное, кура щипаная, метизница, балерина дворовая...
Я всегда умел искусно ругаться. В учителях не было отбоя. Я знал семиэтажные матерные поношения. И если бы я так ее обозвал, то под ней точно бы разверзлось тощее устройство круга и мотор бы раздробил ее беленькие косточки. Это пронеслось во мне как ужасное видение. Я сдержался.
Злоба и досада вмиг сменились во мне жалостью и соболезнованием.
О, ведь у нее, у заголившейся на глазах всех зевак мира, из-под платья показались скучные тусклые трусы. Большие, голубые и застиранные. Как у опрокинутой в драке никем не любимой алкоголички. Подол ее "выходного" платья завернулся гораздо выше пояса. Блеснула бедная полоска живота с темным фунтиком пупка и продолговатым родимым пятном. Я все увидел. Она лежала раскорячившись лишь мгновение. Пупок был завязан маленьким узелком. Темный испод бедер, чуть коричневеющий, словно подпаленный у самой пашины...
Я захотел накрыть ее своим телом.
Я простоял в столбняке целый век.
Никто из зевак не успел или не смог засмеяться. Она ведь осрамилась на глазах у всех, рискнув так доверчиво и простодушно. Этот жест доверчивости будто почувствовали. Ее пожалели. Она ссадила в кровь самую нежную в мире коленку. И, позабыв обо мне и сумке, она, коряво вскочив на ноги, стремглав побежала наружу, к хилым зеленям, - дриада, надеющаяся спастись если не в дупле, то хотя бы в чащобе.
Вон из этого чертового несмешного павильона.
Я со всех ног, оттолкнув поганого мальчишку и расталкивая глупых зевак, бросился за ней, за моей погибающей Бусей5.
Сам грозный бог стыда в два человеческих роста ухал за ней следом пыльной горячей тушей, почти наступал ей на голые пятки отвратительными бахилами.
Стоя на асфальте между дощатыми павильонами, не найдя спасительной зелени, под лютым полдневным солнцем, почти не отбрасывая тени, так как это было именно в полдень, она, закрыв лицо руками, рыдала навзрыд. Будто лицо это самая постыдная часть ее поруганного падением тела.
Она невнятно взахлеб ревела, причитая. Я разобрал:
- Ай, дура я, дура, ай, дура я, дуреха, ой, какая я бедная, бедная.
Никогда больше я не слышал, чтобы она так сама себя жалела. Этими причитаниями она ранила и наказывала меня. Они были непомерны, вырывающиеся из ее нутра, и до меня дошло, что, кроме этого горя, в ней больше ничего нет. О, я не уберег ее от позора. Не держал монетку за нее. Не кричал ей: "Поберегись, уходи оттуда. Ты ведь погибнешь!" В ней, рыдающей, не оставалось никаких примет, за которые могла бы уцепиться моя жалость. Только утробные всхлипывания - ровные отчаяние и боль, изымающие ее из нормальной жизни.