Выбрать главу

Эта ночь зачеркивала все:

– календарные пределы суток (ведь дорога бесконечна и равна ночи с сияющими зодиакальными животными, настигающими и обгоняющими нас),

– закон мужественности (нежность отца поворачивала его ко мне другой, невероятной страшной и торжественной стороной),

– сыновний запрет (я-то ведь не мог быть с ним ласков, как и не мог отвергнуть его ласку, я не мог насмехаться над ним, но в тоже время я безмерно желал, чтоб он был нежен со мной).

Он что-то тихо мычал себе под нос. Песню. Ее мелодии за гудением мотора я разобрать не мог. Может, это была колыбельная? На слова Лермонтова? Они сливались с шумом мотора и свистом дороги.

Он как-то серьезной кротостью меня пугал, и мне становилось страшно, но не его, а самого моего страха. Будто в отца, а я про себя понимал его не как «отца», а как некоего непомерного «его», постепенно вселялся другой, непонятный, но невероятно близкий мне, прекрасный и поэтому желанный поющий человек. Мой смилостивившийся преследователь, подаривший мне ночную отсрочку.

Не мой священный неприкосновенный отец, а пугающе близкий мужчина, сплетенный из узкой ленты дороги, темной полосы небес, лучей, несущихся навстречу рассыпающимися слезными снопами. И самое главное – из моего страха потерять его. Не вообще, когда-то, а именно сейчас на исходе его ласки.

Скашивая глаза, я наблюдаю его. Мой взор спускается по его высоко подбритым вискам, через гладкую скулу к подбородку. Я не замечал этой мягкости. Он – большой младенец, замкнутый серьезностью своего мира. Мира, претерпеваемого им. Мира, внятного только ему. Где-то за границей этого надежного напева. И из-за этой его новой безвозрастной детскости я перестал его бояться.

Но я был ни жив, ни мертв, так как оцепенел от страсти. И мне не было стыдно. Стыд простирался за другими границами, которых я может быть так никогда и не достигну.

Повернувшись, я смотрю на его профиль, вспыхивающий со встречными огнями. Я знаю, что он чует мой взгляд.

Самый важный итог моей связи с ним должен быть повторен трижды!

И именно мужчину я почувствовал в нем в первый и последний раз тогда.

И именно мужчину я почувствовал в нем в первый и последний раз тогда.

И именно мужчину я почувствовал в нем в первый и последний раз тогда.

И от этого желания, чтобы ничего не изменялось в сложном с таким трудом достигнутом равновесии между мной и им, мне делалось не по себе.

О! Я теперь это понимаю.

И никто не переубедит меня в обратном.

Как очень давно, совсем в раннем детстве, когда, подвыпив, он сделал вид, что не знает меня, что я для него – чужой надоедливый мальчик. Сейчас все происходило наоборот. Он показывал, как он близок мне, как любит меня, и это меня точно так же пугало, как отчуждение в детстве, и я едва сдерживал слезы.[19]

______________________

В доме дорожного мастера в комнатушке дворовой пристройки одиноко стояла железная кровать. У темной дощатой стены. Мы даже не перекусили. Большой грязный стол, на который нельзя было ничего целого и чистого положить.

Калилась открытая спираль примитивной электропечки. Ее принес добрый хозяин постоя. Он сказал: «А вот вам и козел». Словно здесь были еще другие животные. Водрузил ее, колченогую, на кирпичи. Напротив кровати. Вытянул в сени длинный провод. Подсоединил к чему-то. Вернулся, ушел улыбаясь. Я стеснялся его, он что-то такое знал про нас.

Но вот от властной красноты быстро сделалось почти горячо. До приземистой духоты и шалой одуряющей слабости. Будто кругом стояли темные зеркала, и легкое марево жара склеивало убогость в тяжелую одомашненную массу, где было уже совсем не страшно, как под двумя одеялами. Я начал глохнуть. Звуки с трудом достигали меня. «Сегодня» кончилось.

На вещмешке, принесенном из багажника машины, мрачно смешались наши одежды – военная мужественная его и хлипкая подростковая – моя.

На мои потертые ботинки навалились голенища его высоких блестящих сапог.[20]

Звездочка не тускнела на погоне. Звездочка, о которую я когда-то до крови оцарапался. Правда, он тогда был старлеем, а не майором, как теперь.

Эту мешанину одеяний я помню по-особому до сих пор. Я даже осязаю и поверхность тех вещей, и легко смешавшийся наш телесный дух на фоне затхлости и пыли. Именно чую, осязаю, разумею как шершавую поверхность ночного воздуха необитаемого жилья, ставшую вдруг вещественной. Неотъемлемой субстанцией моего несуществующего отца.

Отец остался в одних голубых кальсонах, пузырящихся на коленях. Он сделал еще один невидимый шаг и быстро, как чешую, стянул и их, оставшись совсем голым. Его поджарое тело, мягко разогнувшись, приняло теплый рефлекс калящейся спирали. Словно мягкий толчок. Я впервые увидел, как он красив, как он отточено строен, как теплы линии его движущегося тела, – они немного отставали от него в этой жидкой маленькой духоте, их можно было коснуться как сотни гармоничных лекал, роняемых им тут и там. В тихом зареве красноты как позднее насекомое, как робкая ночная пчела, плавно мелькнули его гениталии. Словно собравшиеся покинуть на ночь темную гущу пряжи. И мне не было ни душно и ни тяжело различать и понимать это.

вернуться

19

Если бы я мог убедить себя, что нашел подлинный протокол, где тупыми словами излагается то же самое, то вполне мог бы и сжечь его. Вместе со словами «так было». Но протокола нет, и слова вошли в меня как татуировка в кожу. И меня волнует – только узор, а не глубина укола.

вернуться

20

Мне не хотелось увернуться от этого символа. Именно так я и запомнил.