Вскоре мы оба умолкли и несколько минут рассеянно смотрели на огонь. Она была погружена в свои невеселые думы, а я размышлял, как было бы чудесно сидеть вот так подле нее, чтобы нас не стесняло ничье присутствие, даже Артура, нашего милого дружка, до сих пор всегда бывшего третьим меж нами. Как чудесно, если бы я осмелился открыться ей, дать волю чувствам, столь долго заключенным в моем сердце и рвавшимся теперь наружу, как ни старалось оно их сдержать! И я принялся серьезно взвешивать, не признаться ли ей теперь же, умолять о взаимности, о разрешении назвать ее своей, о праве защищать ее от черной клеветы злых языков. С одной стороны, я вдруг уверовал в свое умение убеждать и почти не сомневался, что сердечный пыл одарит меня непобедимым красноречием, что самая моя решимость, безоговорочная необходимость добиться желанной цели, уже должна принести мне полную победу. С другой стороны, я опасался потерять даже то, чего мне удалось добиться ценой столь неимоверных усилий и осмотрительности, одним опрометчивым поступком разрушить все надежды, тогда как время и терпение могли бы принести успех. Словно я ставил свою жизнь на один бросок костей. Тем не менее я уже почти решился. Во всяком случае, я буду умолять ее об объяснении, которое она мне полуобещала. Я потребую, чтобы она открыла, какая ненавистная преграда, какая таинственная помеха стоит между мной и моим счастьем, а также — хотелось мне верить — и ее счастьем.
По пока я искал нужные слова, она с чуть слышным вздохом очнулась от задумчивости и, взглянув в окно туда, где из-за темного фантасмагорического тиса выплывала кроваво-красная августовская луна, чьи лучи начали проникать в комнату, сказала:
— Гилберт, уже поздно.
— Да, я вижу. Вы хотите, чтобы я ушел?
— Вы должны. Если мои добрые соседи проведают о вашем визите — а в этом можно не сомневаться! — они истолкуют его не самым лестным для меня образом.
Произнесла она все это с какой-то яростью, как, наверное, выразился бы мистер Миллуорд.
— Пусть толкуют, как им угодно, — ответил я. — Какое дело до их мыслей и вам и мне, до тех пор пока мы уверены в себе и друг в друге! Пусть провалятся в тартарары со своими гнусными толкованиями и лживыми выдумками!
— Значит, вы слышали, что они говорят обо мне?
— Слышал несколько омерзительных измышлений, которым могут верить только дураки, Хелен. А потому не расстраивайтесь из-за них.
— Мистер Миллуорд не показался мне дураком, а он всему этому верит. Но как бы мало вы ни ценили мнение окружающих, как бы мало ни уважали их, тем не менее нет ничего приятного в том, что вас считают исчадием лжи и лицемерия и приписывают вам то, от чего вы с отвращением отворачиваетесь, и обвиняют р пороках, вам ненавистных; в том, что ваши добрые намерения рушатся, а руки оказываются связанными; в том, что вас обливают незаслуженным презрением, и вы невольно бросаете тень на принципы, которые проповедуете.
— Справедливо, и, если я опрометчивостью и эгоистическим пренебрежением к условностям хоть как-то способствовал тому, что на вас обрушились такие беды, молю вас не только о прощении, но и о позволении искупить свою вину: дайте мне право очистить ваше имя, сделать вашу честь моей честью, защищать вашу репутацию даже ценой собственной жизни!
— И у вас хватит героизма соединить себя с той, кого, как вам известно, порочат и презирают все вокруг? Вы решитесь назвать ее интересы, ее честь своими?
— Я бы гордился этим, Хелен! Был бы неописуемо рад и счастлив! И если это — единственное препятствие для нашего союза, то его более не существует, и вы должны… вы будете моей!
Вне себя я вскочил, схватил ее руку и пылко прижал бы к губам, но она столь же внезапно ее отдернула и воскликнула горестно:
— Нет-нет, есть и другое!
— Но какое же? Вы обещали, что со временем я узнаю, так неужели…
— И узнаете… но не сейчас… Ах, как у меня болит голова! — сказала она, прижимая ладонь ко лбу. — Мне надо отдохнуть… Я и так уже сегодня столько выстрадала! — воскликнула она с отчаянием.
— Но если вы скажете, вам станет легче! — не отступал я. — Вы облегчите душу, а я буду знать, как вас утешить.
Она грустно покачала головой.
— Если вам станет известно все, то и вы будете винить меня… может быть, даже больше, чем я того заслуживаю… пусть я и причинила вам огромное зло, — произнесла она почти шепотом, словно думая вслух.
— Вы, Хелен? О чем вы говорите?
— Правда, невольно. Ведь я не представляла себе силу и глубину вашего чувства… Я верила… старалась верить, что вы относитесь ко мне так по-братски, так бесстрастно, как вы притворялись.
— То есть как ко мне относитесь вы?
— Да, как я… должна была бы… Легко, поверхностно, эгоистично…
— Вот тут вы действительно причинили мне зло.
— Знаю. И даже тогда у меня были подозрения. Но я решила, что безопасно предоставить вашим надеждам и фантазии мало-помалу сгореть в собственном пламени или же перепорхнуть на более достойный их предмет. Мне же осталась бы ваша дружеская симпатия. Но знай я глубину вашей привязанности ко мне, бескорыстие и благородство чувства, которое вы как будто испытываете…
— Как будто, Хелен?
— Хорошо, пусть без «как будто»… то я вела бы себя иначе.
— Каким образом? Быть со мной строже и холоднее вы не могли бы! Если же вы полагаете, что причинили мне зло, одарив своей дружбой и иногда позволяя мне наслаждаться вашим обществом и беседой, хотя все мои надежды на большую близость были тщетны — как вы постоянно давали мне понять, — если же вы полагаете, что причиняли мне зло, то вы глубоко ошибаетесь. Ведь эти милости сами по себе не только преисполняли восторгом мое сердце, но возвышали, очищали, облагораживали мою душу. И вашу дружбу я предпочитаю любви всех прочих женщин в мире!
Вовсе не утешенная, она сжала руки на коленях и в безмолвной муке молитвенно возвела глаза к небу, а затем спокойно обратила их на меня и сказала:
— Завтра, если вы встретитесь со мной на вересковой пустоши, я открою вам все, что вы стремитесь узнать. И быть может, тогда вы поймете, насколько необходимо прервать нашу дружбу, если только сами не отвернетесь от меня, как более недостойной вашего уважения.
— Вот этого никогда не будет, Хелен! Подобного признания вы сделать не можете и, видно, просто испытываете мою верность.
— Ах нет! — ответила она. — Если бы так! Благодарение Небу, — добавила она после краткой паузы, — в тяжких преступлениях мне признаваться не надо. Однако вы услышите больше, чем вам хотелось бы, а возможно, и больше, чем сумеете извинить, — и больше, чем я могу сказать вам сейчас. А потому, прошу вас, уйдите!
— Хорошо. Но прежде ответьте мне на один вопрос. Вы любите меня?
— Я на него не отвечу.
— Тогда я буду считать, что услышал «да», и пожелаю вам доброй ночи.
Она отвернулась, пряча чувства, с которыми не могла вполне совладать, но я схватил ее руку и пылко поцеловал.
— Гилберт, да уйдите же! — воскликнула она с такой болью, что было бы жестокостью ее ослушаться.
Но, затворяя за собой дверь, я оглянулся и увидел, что она наклонилась над столом, закрыла глаза руками и судорожно рыдает. Тем не менее я бесшумно ушел, полагая, что всякая попытка утешения только усугубит ее страдания.
Потребовался бы целый том, чтобы описать тебе вопросы, предположения, страхи и надежды, которые теснились в моем мозгу, пока я спускался с холма, не говоря уж о вихре обуревавших меня чувств. Но еще на полпути до подножия невыносимая жалость к той, кого я оставил в неутешной печали, вытеснила все остальное и пробудила неодолимое желание вернуться. «Куда я тороплюсь? — спросил я. — Разве дома я обрету спокойствие, утешение, душевный мир, уверенность? Хотя бы что-то одно? И разве могу я оставить ее в таком смятении, тревоге и печали?»