Старушка пошла проводить меня до двери; я уже раньше заметил, что ей не по себе; лицо ее выражало страх и смущение. И вот уже у самой двери она подавленно и чуть слышно пролепетала:
- Может быть... может быть, вы позволите, чтобы за вами зашла моя дочь, Анна-Мари?.. Так было бы лучше, потому что... Ведь вы, наверное, обедаете в гостинице?
- Пожалуйста, буду очень рад...- ответил я.
И действительно, час спустя, только я кончил обедать, в маленький ресторан при гостинице на Рыночной площади вошла, озираясь по сторонам, немолодая, просто одетая девушка. Я подошел к ней, представился и сказал, что готов идти осматривать коллекцию. Она вдруг покраснела и, точно так же смутившись, как ее мать, попросила меня сначала выслушать несколько слов. Сразу было видно, что ей очень тяжело. Когда, стараясь пересилить смущение, она делала попытку заговорить, краска еще ярче разливалась по ее лицу, а пальцы нервно теребили пуговицу на платье. Но вот наконец она все-таки начала, запинаясь на каждом слове и все больше и больше смущаясь:
- Меня послала к вам мать... Она мне все рассказала, и мы... мы... у нас к вам большая просьба... мы хотим вас предупредить раньше, чем вы пойдете к отцу... Отец, конечно, будет показывать вам свою коллекцию, а она... видите ли... она уже не совсем полна. Некоторых гравюр уже нет... и, к сожалению, очень многих...
Девушка перевела дух и вдруг, взглянув мне прямо в глаза, быстро проговорила:
- Я буду с вами вполне откровенна. Вы же знаете, какие сейчас времена, вы поймете. Когда началась война, отец ослеп. У него и прежде не раз бывало плохо с глазами, а от тревог он совсем лишился зрения. Дело в том, что, несмотря на свои семьдесят шесть лет, он во что бы то ни стало желал участвовать в походе на Францию, а потом, когда оказалось, что армия движется далеко не так быстро, как в 1870 году, он просто из себя выходил и уже ослеп совсем... Он еще очень бодр и недавно мог целыми часами гулять и даже ходил на охоту. Но теперь он навсегда лишился этого удовольствия, и коллекция- единственная оставшаяся у него в жизни радость. Он ежедневно просматривает ее... то есть он ее не видит, конечно - он уже ничего не видит,- но каждый день после обеда достает все папки н один за другим ощупывает эстампы в одном и том же неизменном порядке, который он помнит наизусть... Ничто другое не интересует его; он заставляет меня читать ему вслух все газетные сообщения об аукционах, и чем выше указанные там цены, тем больше он раду-ется... потому что... видите ли... и в этом весь ужас... отец не понимает, какое сейчас время и что творится с деньгами. Он не знает, что мы всего лишились и что на его месячную пенсию не проживешь теперь и двух дней... а тут еще у моей сестры погиб на фронте муж и она осталась с четырьмя малышами... Он ничего, ничего не знает о наших материальных затруднениях. Сначала мы экономили на чем только можно, экономили еще больше, чем прежде, но это не помогло. Потом стали продавать вещи. Его коллекцию мы, разумеется, не трогали... Продавали свои драгоценности; но, боже мой, это были такие пустяки... ведь целых шестьдесят лет отец каждый сбереженный грош тратил только на гравюры. И вот настал день, когда нам уже нечего было продать.,, мы просто не знали, что делать... и тогда... тогда мы с матерью... мы решили продать одну гравюру... Сам он, разумеется, ни за что не позволил бы, но ведь он не знает, как тяжело жить, и он и понятия не имеет, как трудно сейчас достать из-под полы хоть немного провизии; не знает он и того, что мы проиграли войну и отдали французам Эльзас и Лотарингию; мы не читаем ему об этом, чтобы он не волновался.
Вещь, которую мы продали, оказалась очень ценной: то была гравюра на меди Рембрандта. Нам дали за нее кного тысяч марок; мы думали, что этих денег нам хватит на несколько лет. Но вы же знаете, как тают теперь деньги... Мы положили их в банк, а через два месяца от них уже ничего не осталось. Пришлось продать еще одну гравюру, а потом и еще одну, и каждый раз торговец высылал нам деньги лишь тогда, когда они теряли свою ценность. Попробовали мы продавать с аукциона, но и тут, несмотря на миллионные цены, нас умудрялись провести... За время, пока эти миллионы доходили до нас, они превращались в ничего не стоящие бумажки. Так постепенно ушли за бесценок все лучшие гравюры, осталось всего несколько штук. И все ради того, чтобы не умереть с голоду; а отец ничего и не знает.
Потому-то мать сегодня так испугалась, когда вы были у нас... Стоило отцу показать вам папки- все тут же обнаружилось бы... В старые паспартуон все их узнает на ощупь- мы вложили вместо проданных гравюр копии или похожие на них по форме листы бумаги, так что, трогая их, отец ни о чем не догадывается. Это ощупывание и пересчитывание гравюр (он помнит их все подряд) доставляет ему такую же радость, как бывало, когда он их видел зрячими глазами. К тому жг в нашем городишке нет ни одного человека, которого отец считал бы достойным видеть его сокровища... Он так страстно любит каждую гравюру, что у него, наверное, сердце разорвалось бы от горя, если бы он узнал, что все они давным-давно уплыли из его рук. С тех пор как умер заведующий отделом гравюр на меди Дрезденской галереи, вы- первый, кому он пожелал показать свою коллекцию. И я прошу вас...
Она вдруг протянула ко мне руки, и глаза ее наполнились слезами:
- Мы очень... вас просим!.. очень!.. пожалейте его... пожалейте нас... не разрушайте его иллюзию... помогите нам поддержать его веру в то, что все гравюры, которые он вам будет описывать, существуют... одно подозрение, что их нет, убило бы его. Может быть, мы дурно с ним поступили, но ничего другого нам не оставалось. Надо же было как-то жить... и разве человеческие жизни, разве четверо сирот не дороже картинок... К тому же до сих пор мы ничем не омрачили его счастья. Ежедневно после обеда он целых три часа блаженствует, перебирая свои гравюры и разговаривая с ними, как с людьми. А сегодня... это день мог бы стать счастливейшим в его жизни, ведь он так много лет ждет случая показать свои сокровища человеку, способному их оценить. Прошу вас... умоляю... не лишайте его этой радости!