— Он так и сказал? — спросил Мальбейер.
Но постой, крикнул Дайра, он ведь и в самом деле про сына моего разболтал. Нет, сказал, словно ударил Сентаури, это я. Это я предупредил Мальбейера. И не жалею. Я тебе никогда не верил. Тебя выгонять надо из скафов.
— Подождите, тут что-то не так, — заторопился Мальбейер. — Мне о сыне вашем, дорогой друг капитан, именно Хаяни и рассказал. А Сентаури… Может, вы другому кому говорили, друг Сентаури?
— Да что вы, в самом-то деле? — оторопел тот, — Не помните? А кто мне вакансию предлагал?
«Схожу с ума», — показалось Дайре.
— У меня и мысли такой не было! — наиубедительнейшим тоном оправдывался Мальбейер. — Да такое и невозможно. Вакансия — Дайре. Это не я решаю, меня на том совещании не было. Откуда у вас такие сведения?
Сентаури растерялся. Ненависть все еще рвалась наружу, но эта сбивка закрыла для нее все выходы.
— Ах, ну да… Понятно… Тут ведь… Вот так, значит… Ничего он не понимал.
— Послушайте, — простонал Дайра. — У меня погиб сын. Мне плохо, честное слово. Перестаньте, пожалуйста. Завтра.
И взрыв продолжился.
Сентаури изобразил великолепнейшее презрение. И это скаф! Посмотрите на него. Он сейчас расплачется. Как так вышло, что этот разнюненный пиджак все выдержал, сына убил, а я на Хаяни сломался, то есть на том, что вообще-то меня мало касаться должно. Он — смотрите! — герой. (Друг мой Сентаури, задушевно начал Мальбейер, но осекся. Сентаури стал повторяться, он чувствовал, что не здесь главное обвинение, и все пытался нащупать его. И чем больше он клял Дайру, тем меньше понимал, за что так на него нападает (приходилось делать усилие), и от этого еще больше злился, так как знал наверняка, что злиться причины есть.)
Очень мешала жара. Собственно говоря, больше мешало другое. Ярко светило солнце; а Сентаури казалось, что уже вечер и темно; Мальбейер стоял совсем не там, откуда доносились его реплики; один за другим взлетали пауки, но никто в них не садился: на поле вообще не было ни одного человека. Сентаури терпеть не мог такого состояния пространства. Это унижало его. Каждый раз, когда пространство снова приходило в негодность, его охватывал страх, что в этот день оно развинтится окончательно и некому будет заняться его починкой,
Дайра говорил ему, ты ничего не понимаешь. Все не так. Я ему сегодня гренки поджарил, он гренки любил. Я всегда так жду его приезда. Все вещи разбросаны. Он в мать. Она тоже ничего не понимала. Это только кажется, что все просто.
Сентаури слышал лишь то, что можно использовать для обвинения. Ты его не любил. Ты вообще никого не любил. Ты наслаждался тем, что можешь думать, что любишь, это прямое нарушение устава — иметь близких (почему прямое? Где там написано? Где?). Не притворяйся, что не понимаешь. Нельзя иметь близких, нет, я все понимаю, очень трудно без них обойтись, без близких, то есть, это особое счастье надо, но ты гордился тем, что есть у тебя кого любить, тем, что против правил идешь, а работу свою, добровольную, между прочим, ты презирал. Ах, какие мы гады становимся, ах, да как портит нас эта работа — ты все время так говорил. Вот я всей душой скаф, силы во мне — полгорода зимой обогреть можно, а сломался, потому что я человек, потому что я настоящий, и Хаяни был настоящий, а ты — пиджак фальшивый (Мальбейер оценил метафору, юмористически подняв брови), но получается-то совсем Другое! Получается, что ты — самый надежный скаф! Хотя нет, самый надежный — вот он, сидит в «пауке» нашем, гляди-ка!