…Самым» неторопливым «пауком» в тот час был «паук» Дайры. Он плыл на высоте пятисот метров. Внизу игрушечным макетом застыл город с пустыми улицами, с разноцветными дисками парков, с домами, один из которых являлся частью замысловатого орнамента, очень неоднородного, иногда просто безвкусного (даже сумасшествие способно на глупости и штампы, на штампы особенно) и даже для привычного взгляда очень странного: был в этом орнаменте словно бы стержень, графическая основа, только она никак не улавливалась, а лишь намекала на свое существование. Никто сейчас уже и не помнил, что первоначально план Сантареса представлял собой квадрат с координатной сеткой улиц — рой безумия в клетке здравого смысла Узоры Сантареса отличались друг от друга и цветами и формой:
то вдруг попадется ярко-синий квадрат с небрежно вписанным треугольником, а то видишь замысловатый росчерк грязно-непонятной окраски, которую и цветом-то назвать противно. Тут же квартал зеркальной архитектуры, нестерпимое сверкание стен, чуть поодаль — темно-зеленая с разводами клякса жилого сада.
Откинувшись в кресле, Ниордан глядел перед собой полузакрытыми глазами и нервно барабанил пальцами по рулю. Дайра полностью отключился от того, что было в машине, и непрерывно бормотал что-то в микрофон. Свободной рукой он машинально потирал плечо, ушибленное при падении во время захвата. Сентаури не отрываясь смотрел на город, хотя что-нибудь интересное он вряд ли мог бы увидеть; все, что могло бы заинтересовать его сейчас, было скрыто, и он прекрасно это знал, Но вот глядел, напрягал глаза, шевелил губами, время от времени смаргивал и встряхивал головой, так что походило на нервный тик. Хаяни рисовал в блокноте кинжалы и автоматы, временами задумчиво глядел вниз, и вид у него был бы непринужденный, если бы не подрагивала нижняя губа.
Постоянной заботой Хаяни было выглядеть как можно фотогеничней. Он попытался удержать губу указательным пальцем.
— Ты ведь знал Баррона, Хаяни? — спросил Сентаури.
— Как сказать? Здоровался.
— У него наверняка ведь был кто-то? (Они не успели узнать, что рассказал Баррон перед смертью.)
— По-моему, нет.
— Был. Никак по-другому не объяснишь. Такой непробиваемый. Голыми руками импатов брал.
— Да, я читал.
— Не все в книжках пишут, — глубокомысленно заметил Ниордан. — Никто замечать не хочет. Как нарочно. Обидно, да?
— Голыми руками. Он их… во как знал. А этот его — как последнего пиджака. Наверняка какой-нибудь родственничек имелся. Не иначе.
— Помолчите, — прошипел Дайра. — Мешаете. На заднем сиденье переглянулись.
— Ты бы отдохнул, командир, — после паузы буркнул Сентаури.
Дайра, словно того и дожидался, что кто-нибудь предложит ему отдохнуть, согласно кивнул и, уже откидываясь в кресле, приказал ДиМарко временно принять операцию.
— Пару минут, — оказал он. — Ф-фу, устал. Сумасшедший дом.
— Как вы думаете, командир, — обратился к нему Хаяни. Он как-то особенно вежливо, особенно бережно наклонился к нему, и тон его был вежливый, и глаза, и даже затылок. Только нижняя губа кривилась немного. — Ну, предположим, убьют последнего импата…
— Почему именно убьют?
— Хорошо, — губа дернулась. — Вылечат. Сколько, по-вашему, времени пройдет, пока люди перестанут чувствовать себя голыми без вуалеток?
— К черту твои вопросы! Надоел. К черту!
— С такими пиджаками доберешься, пожалуй, до последнего-то, — сказал Сентаури.
— И кстати, что тогда будем делать мы, скафы?
— Помрем, — ответил Дайра.
— Вымрем, — хихикнул Ниордан, и все с удивлением на него посмотрели.
— Командир, я серьезно. Импатов становится все меньше, и скафов, боевиков, в общем-то, тоже. А система растет. Традиции, привычки, эта неприкасаемость, всякие новые службы, без которых раньше прекрасно обходились, а теперь, оказывается, никак нельзя. Так-таки все и ухнет в один день? — Ты мне лучше вот что скажи, — Дайра плотно сжал веки;
лицо бесстрастно, непроницаемо, бородатый пергамент. — Кто сказал Мальбейеру, что у меня есть сын? Знали только вы трое. Ну?
Вежливо улыбаясь, Хаяни смотрел на Дайру и все никак не мог открыть рот. Потом Сентаури, не отрываясь от созерцания городской панорамы, тихо сказал:
— С чего это? Разве он знает?
— А ты будто не слышал, как он про вечеринку спросил. Зачем это в гости набивался? Меня вот главным назначил. Он что-нибудь спроста делает? Да и разговаривал со мной так, словно бы намекал.
— Мальбейер глуп, — заговорил, наконец, Хаяни. — Он намекает на то, чего сам не знает, это его манера. Безмозглый комбинатор. Он тут как-то распинался передо мной, теорию свою объяснял. Взаимная компенсация ошибок. Мечтает создать такую ситуацию, когда ошибка, ну недосмотр в интриге, исправляется другой ошибкой, а та, в свою очередь, третьей. И так до бесконечности. И он чтобы на пульте. Для него важно не то, кто выиграет от интриги, а то, что она постоянно растет, постоянно все вокруг себя переиначивает.
— Ты? Ну признайся! — с силой сказал Дайра, поворачиваясь к нему.
— Что «ты»?
— Ты сказал? Ведь некому больше! Ведь не Сент же, не Ниордан!
Удивительно, до чего Хаяни следил за своей фотогеничностью. Словно все время смотрелся в зеркало.
— Да нет, с чего ты взял, командир, почему он сказал? Да и не знает Мальбейер ничего. Показалось тебе, — виновато начал Сентаури.
— Ты? Ведь ты, Хаяни?
Тот фотогенично потупил глаза, фотогенично сглотнул (губа дрожать и кривиться перестала), фотогенично кивнул и наифотогеничнейшим образом улыбнулся.
— Я, командир. Вы уж простите, сам не знаю, как получилось. И не хотел говорить, а… Можете меня выгнать.
— А я так и сделаю, — пообещал Дайра. — Будь уверен. Суперчерезинтеллигент.
Он отвернулся и взял микрофон.
— Да посиди ты без своей операции! — подал голос Сентаури. — Не помрет она без тебя. Ты там командовать будешь, а нам как пиджакам сидеть. И не поговорить даже. Давай хоть минут на двадцать спустимся, сами половим. Невозможно без дела. А, командир?
И опять согласился Дайра. Он отложил микрофон, через плечо глянул на Сентаури.
— Я, кстати, спасибо тебе не сказал.
— За что это? — О, как странно улыбнулся Сентаури!
— Жизнь спас. Спасибо. Если б не ты…
— Э-э-э-э-х! Если б не пиджаки вроде Баррона, — с ожесточением сказал Сентаури (Хаяни рисовал в блокноте огромный сверкающий нож). — Если бы… На сто процентов был у него какой-нибудь родственничек. Как бы иначе он подловился?
— Да, битый был скаф.
— А надо сразу уходить, когда родственник, пиджаком быть не надо, вот что!
— Спуститься бы лучше во-о-он к тому памятнику, — сказал Ниордан.
— Не вижу я, где там прятаться, — неуверенно заметил Сентаури.
— А вы никто ничего не видите. Никогда. Там что-нибудь может и найтись. У меня чутье. Верно.
— Давай, — согласился Дайра, и они вцепились в подлокотники, готовясь к быстрому спуску.
…Укрытием Томешу служил бездействующий силовой колодец, один из тех, что ограничивал Памятник Первым. Как и во всех фантомных памятниках, в нем, конечно, присутствовала сумасшедшинка, но, пожалуй, преобладала глупость. Глупая выдумка, глупая компоновка, глупая трата средств. Но, как ни странно, очень многие сантаресцы любили его, даже скульпторы часто приходили сюда. Некоторые утверждают, что проистекает эта любовь из дефицита в Сантаресе символов и лозунгов. А Памятник Первым — это вам и символ, и лозунг, правда, несколько глуповато-замысловатый. Первый Импат против Первого Скафа. Скаф — на постаменте среди сквера, Импат — всегда сбоку, в кустах. Собственно, Памятник Первому Импату был из блуждающих — он перемещался по площади чуть ли не двести квадратных метров, меняя цвет, размер, даже форму меняя. Лишь одно оставалось неизменным — он не спускал глаз с Первого Скафа, неподвижного фантома со случайной мимикой. Если взгляд Импата всегда излучал ненависть, вернее, тот сложный и неизменный набор эмоций, который присущ третьей стадии болезни и за бедностью терминологии называется яростью, то Скаф относился к своему врагу намного неоднозначней. Лицо его выражало то любовь, то жестокость, то каменело монументально, а иногда прорывалась как бы насмешка. Скаф был более человечен, более ясен, а та непонятность, которую придал ему художник, была куда ближе людям, чем загадочная, химерическая, неестественная закаменелость черт вечно убегающего и вечно возвращающегося Импата.