Вообще весело было. Пили, шутили, танцевали, слушали магнитофон, пели хором про пятую точку и про бабку-Любку, ставшую туристкой. Разгорячившись, выходили в сад остыть; остыв, возвращались потанцевать — согреться. И Юля поспевала везде, всеми песнями дирижировала, сем шуткам смеялась, со всеми танцевала, была центром шума, как будто ее помолвка была, а не Мусина. Но нареченные, кажется, даже довольны были. Сидели на кушетке молча, держась за руки с видом блаженно — отсутствующим.
Виктор-театрал читал с выражением стихи и все смотрел на Юлю, Мечик-журналист рассказывал свои сенсационные байки и тоже смотрел на нее. И Сема-эрудит порывался привлечь внимание Юли, но его энциклопедические познания как-то неуместны были за веселым столом. Тогда он предложил отгадывать мысли, удивить надеялся старым математическим фокусом с угадыванием дня и месяца рождения («напишите на бумажке, прибавьте, убавьте, умножьте, разделите, припишите, покажите»). Но шумные гости путались в арифметике, фокус не удавался, все смеялись над возмущенно оправдывающимся Семой.
— Постойте, я вам покажу настоящее отгадывание, — вскричала Юля. Но движения у нее были нечеткие. Надевая викентор, она погнула застежку, долго не могла наладить включение, потом прическу растрепала, прикрывая локонами аппарат. В общем пока она приспосабливала прибор, гости уже забыли об отгадывании мыслей. Виктор, Мечик и Сема завели разговор о летающих тарелках, отгадывать там было нечего, девушки, перебирая пластинки, толковали о достоинствах синтетики, а Муся с Борисом сидели, держась за руки, и внимали гаму с блаженно-безразличным видом.
— Вот чьи мысли послушать бы, — подумала Юля. — Узнаю, что чувствуют влюбленные, — И, лавируя между танцующими парами, пробралась к помолвленным.
— Хорошо! — услышала она от Муси. — Хорошо!
Едва ли аппарат точно передавал ощущения другого человека, но Юля почувствовала исходящее от подруги тепло: не пыл огня, не откровенный зной солнца, даже не душный жар протопленной печи, а тепло вечерней ванны, мягкое и окутывающее. Вытянулась, распрямила усталую спину, успокоилась, нежится. И чуть кружится голова, приятно кружится, не так, как от вина, все плывет, покачиваясь, маслянистые волны убаюкивают. Хемингуэя вспомнила Юля: при настоящей любви плывет земля.
«Хорошо!»
В этом блаженном потоке Юля слышала только Мусю. А Борис? То же чувствует? Также плавает в теплых волнах? Слияние душ?
— Муся, можно я приглашу Бориса на один танец, на один-единственный?
Подруга кивнула. Она купалась счастье, могла уступить на пять минут. Доброта переполняла ее.
Борис танцевал плохо, водил, а не танцевал и потому думал о такте. Юля слышала, как он мысленно следит за мелодией, про себя отсчитывая: та-та, та-таа, та-та, та-таа, сам себе диктует: правее, сюда, сюда, поворот, ах ты, ногу отдавил, из толкучки выбраться бы на простор, та-та, та-таа… Юля, поняла, что так она не услышит ничего интересного, надо направить мысли партнера.
— Муся очень любит тебя?
— Еще бы! — Борис самодовольно усмехнулся.
— А ты ее?.:
— Само собой!
Он не прибавил ни слова, поставил точку, но мысли его, направленные вопросом, потекли непроизвольно. Он же не знал, что аппарат выдает его.
«Что она привязывается, эта быстроглазая? — думал Борис. — Нравлюсь ей что ли? Почему же не нравиться, я парень как парень, и карточка ничего себе. Похоже, промашку дал в походе, не те кадры клеил, мог бы профессорскую дочку отхватить и дачу в придачу. «Дачу в придачу», — смешно получилось, складно. Впрочем, с дачницей этой хлопот не оберешься. Воображает о себе, претензий полно! Жить лучше с моей телкой. Влюблена по уши, носиться будет, все терпеть, все прощать. Так спокойнее. А тебя, быстроглазая, запомним, будем держать на примете…».
И это называется любовью!
Целый час ревела Юля в дальнем углу сада, за колодцем, где хворост был навален в загородке. Очень уж обидно было. Не за себя, не за Мусю даже — за то, что копеечное такое чувство называют любовью, принимают за любовь.
Нет, Мусе она ничего не сказала. Да Муся и не слушала бы и не восприняла бы, окутанная розовым облаком, а услышав, не поверила бы, рассердилась на клеветнические выдумки, ушла бы прочь, объясняя кле-вету завистью подруги-предательницы.
А если даже и поверила бы, выбралась бы из своего розового тумана, увидела бы жениха при дневном свете, резком, графичном, поняла бы, что обманывается, что счастье-мираж. И что хорошего? Разве любовь- телевизор; чик — включила, неинтересно, выключила, перевела на другую программу. Нет у Муськи других на примете и не нужны ей другие, Бориса она любит, а не кого попало. Разоблачение этой любви — для нее горе; когда еще исцелится, когда еще другого полюбит. И есть ли гарантия, что другой будет светлее Бориса? Трезвость придет, со временем Муся раскусит своего спутника. Но до той поры будут медовые месяцы, пусть воображаемые, но медовые. Зачем же урезывать срок хмельного миража? Может быть, и всякая любовь мираж, Юля не знает, еще не набралась скептической житейской мудрости. Теперь наберется, у нее аппарат, разоблачающий всякие миражи.
Ах, папа, папа, мудрый и наивный, какую жестокую штуку ты придумал!
Жестокую и наивную! Помочь ты намеревался людям, хотел, чтобы не было недоразумений, как у тебя с мамой. Ты полагал, умный психолог, что вы не можете выяснить отношения словами, слова у тебя невыразительны, а если бы мама прочла твои умные мысли, она восхитилась бы, поняла, какой ты хороший. Да полно, обманывался ты. Мама отлично понимала тебя, но не сочувствовала, не одобряла. Она на мир смотрела иначе. Для нее Вселенная делилась на две части: внешнее и квартиру. И муж, по ее ощущению, должен был трудиться во внешнем мире, чтобы наполнять квартиру вещами — добротными и красивыми — гарнитурами, абажурами, сервизами для горки, эстампами для стенки, чтобы приличным людям можно было показать, похвалиться: вот какой муж у меня талантливый добытчик, как все умеет доставать. А ты, я от мамы слыхала не раз, квартиру считал ночлежкой, приходил к полуночи, выспался и — прочь! Ты мог отпуск провести в лаборатории, ты мог премию потратить на приборы, еще и зарплату прихватить. Не словесные были у вас недоразумения, брак был недоразумением. И, читая мысли, мог бы это понять еще до свадьбы. И не был бы несчастлив в жизни, но и счастья первых лет не узнал бы. Что лучше — счастье плюс горе или нейтральный покой, пустой, круглый ноль?
Ты хотел прояснять и сглаживать, улаживать ссоры, вносить покой. Но твой прояснитель разоблачает, обличает, это аппарат-прокурор. Он развенчивает, обнажает, показывает души, неприглядные в своей наготе, голую истину.
Полно, истина ли это? Что есть истина о доме: фасад с резными наличниками или курятники на задворках? Что есть истина о художнике; отпечатанное издание или черновые первоначальные наброски? Гоголь каждую страницу переписывал восемь раз. Толстой — тринадцать раз, Ленин черкал свои рукописи в поисках наиболее точного выражения. «Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды». А мысли — руда словесной руды, черновик черновика. Слово окончательное изделие, пустая порода остается в черепе. Так нужно ли трезвонить об этой пустой породе, зачем ее обнародовать? Разве пустая порода это истина о стали? Это не истина, папа, не разъяснение, даже не разоблачение, это очернение. Прибор — очернитель изобрел ты, папа.
И стоит ли хранить его на земле, этот прибор, беспощадный и плохих руках небезвредный? Колодец рядом, положить руку на сруб, разжать пальцы… Всплеск, и конец опасениям. Жалко твоих трудов, папа, но ведь ты ошибся, двадцать лет ошибался.
А я не ошибаюсь сейчас, не ошибусь, разжав пальцы…
Та ночь прошла, наступило утро, густо пропитанное ароматами смолы, хвои, цветов и сырой почвы, переполненное оглушительным щебетом, жизнерадостным гомоном суетливых пичуг, нарядное пестрое утро с круглыми тенями листьев на дорожках, косыми лучами, пронизывающими кроны, и на сцене появилось еще одно действующее лицо — Леша, 26 лет, выглядит моложе своего возраста.