Все же должен сознаться, что первая встреча с Андреем Пральниковым произвела на меня тягостное впечатление. Этот апломб невежды, этот гаерский тон могли быть лишь следствием нахватанных, поверхностных сведений и никак не свидетельствовали не только о сколь-нибудь систематическом образовании, но и об элементарном воспитании. Жаль только, что и тем и другим руководил такой уважаемый человек, как Михаил Иванович Лукомский. Будь моя воля, Андрею Пральникову не видать бы стен университета как своих ушей.
Однако Лукомский с Дирантовичем проявили такую настойчивость, оказали такой нажим во всевозможных инстанциях, что в конце концов Пральников был зачислен студентом.
Учился Пральников хорошо, но без всякого блеска и как студент никакими выдающимися качествами не обладал.
Срыв произошел уже на пятом курсе, когда он вдруг заявил о своем намерении перейти на биологический факультет.
ЛЕНА САБУРОВА
Мы дружили с Андреем Пральниковым. Иногда мне казалось, что это больше, чем дружба… Видимо, я ошибалась.
Вначале он не привлекал моего внимания, — может быть, потому, что он был самым молодым на нашем курсе. Такой рыжий паренек с веснушками. Держался всегда особняком, приятелей не заводил.
У нас говорили, что это сын знаменитого академика, что в детстве у него подозревали какие-то удивительные способности, нанимали специальных учителей, однако надежд он как будто не оправдал.
Наше настоящее знакомство состоялось уже на 4-м курсе. Как-то после лекций он подошел ко мне в коридоре, страшно смущенный, комкая в руках какую-то бумажку, сказал, что у него совершенно случайно есть лишний билет в кино и что, если я не возражаю…
Я не возражала.
В кино он сидел нахохлившись, как воробей, но в конце сеанса взял меня за руку, а провожая домой, даже пытался поцеловать. Я сказала, что не обязательно выполнять всю намеченную программу сразу. Он удивительно покорно согласился и ушел.
Спустя несколько дней он спросил меня, не собираюсь ли я в воскресенье на лыжах за город. Я собиралась.
Мы провели этот день вместе и с тех пор начали встречаться очень часто.
Как-то я взяла два билета на органный концерт, один себе, другой для него. Когда я ему об этом сказала, он поморщился и процедил сквозь зубы:
— Ладно, если тебе это доставит удовольствие.
Я обиделась, наговорила ему много лишнего, и мы чуть не поссорились. Впрочем, на концерт пошли.
Минут десять он ерзал в кресле, сморкался, кашлял — словом, мешал слушать не только мне, но и всем окружающим. Затем вдруг вскочил и направился к выходу. Не понимая, в чем дело, я побежала за ним.
Вот тут-то, в фойе, и разыгралась наша первая ссора.
Он орал так, что прибежала билетерша.
— Не смей меня больше сюда таскать! Это не искусство, это… это… черт знает что!
Я довольно спокойно сказала, что для того, чтобы понимать классическую музыку, нужна большая внутренняя культура, которую невозможно развить в себе без того, чтобы… и так далее.
Куда там!
— Культура?! — орал он пуще прежнего. — Посмотри в кино, как дикари слушают Баха. А кобры? У них что, тоже культура?
Чужая злость всегда заразительна. Всякий крик меня обычно выводит из равновесия.
— Не понимаю, чего ты хочешь?! Чем тебе плоха музыка?
— А тем, что это примитивное физиологическое воздействие на эмоции, в обход разума.
— Да, если разум находится в зачаточном состоянии!
— В каком бы состоянии он ни находился! А если я не желаю постороннего вмешательства в свои эмоции?! Понимаешь, не желаю!
— Ну и сиди дома! Тебе это больше подходит.
— Конечно! Уж лучше электроды в мозг или опиум. Там хоть сам можешь как-то генерировать свои эмоции.
Я обозвала его щенком, которому безразлично, на что лаять, и ушла в зал. Он принес мне номерок на пальто и отправился домой.
На следующий день он подошел ко мне в перерыве между лекциями и извинился.
С ним было нелегко, но наши отношения постепенно все же налаживались. Мы часто гуляли, много разговаривали. Мне нравилась парадоксальность его суждений, хотя я понимала, что в 19 лет многие мальчишки разыгрывают из себя этаких Базаровых.
Летом мы не виделись. Я уехала к тете на юг, он жил где-то под Москвой.
Осенью, при первой нашей встрече, меня поразила странная перемена в нем. Он был какой-то пришибленный. Мы сидели в маленьком скверике на Чистых прудах. Молчали. Вдруг он начал мне читать стихи, сказал, что написал их сам. Стихи были плохие, и я прямо заявила ему об этом.
Он усмехнулся и закурил.