Только когда она смолкла, я смогла быстро обвести глазами зал. Конечно, Витя был здесь. Он сидел у буфета, в стороне, но я видела, как он встретился глазами с недавно ораторствовавшим джазистом. И барабанщик снова вскочил на ноги.
Теперь он уже не обвинял, а прощал, не обличал, а благословлял. Мы были не виноваты в том, что нас ограбили. Средние века разорвали священную нить музыкального искусства. Возрождение увидело скульптуры Фидия и вернуло к жизни изобразительное искусство. Литература нового времени обрела образец во вновь прочтенных Гомере и Эсхиле. И только музыка не смогла воскреснуть, ибо звуки нельзя закрепить в камне или на пергаменте. Даже наши ноты достаточно условны, а древние знаки для записи музыки не передавали и сотой доли ее смысла, не говоря уже о том, как мало таких знаков удалось найти. И, наконец… Витольд Юрьевич, встаньте. Пусть наши слушатели посмотрят на человека, который попытался своим телом закрыть щель между двумя музыками.
Витя поднялся, согнув плечи, с вытянутым хмурым лицом. Это же должно быть его торжество, он победил. Чем же он недоволен? Может быть, тем, что я здесь с Петром…
А оратор продолжал:
— Когда Шопен впервые сыграл наедине с собой этот полонез, он убежал из комнаты. Потому что увидел длинный ряд призраков. Рубаки XVI века шли мимо него под руку со своими красавицами. Шопен умел делать на рояле вещи, для рояля невозможные в принципе. Мы под руководством Витольда Юрьевича заставили музыку Шопена звучать так, как звучала она для автора. Вы услышали?
Зал ахнул.
— Ага, значит, и увидели. Слушайте еще.
Музыка стала тревожной, потом испуганной, потом стало страшно нам. Я схватила за руку своего спутника и почувствовала, что он тоже дрожит.
Музыка несла к нам древний ужас человека, окруженного всеми опасностями мира. Я зажмурилась. И тут почувствовала на плече чью-то твердую руку. Взглянула. Витя!
— А толку что? — спросил он меня. — Всех пугаю, только самому не страшно. Как там Николай? Очень по нему скучаю. До свиданья.
В этот вечер нас еще пугали и еще радовали, но прежней полноты ощущения страха и радости уже не было. Я думала о нем. И когда еще через год я увидела в «Вечерней Москве» короткое сообщение, что состоялся семинар на тему: «Музыка и научное творчество», я знала, кто был на нем докладчиком. И статья «Скрипка для Эйнштейна», появившаяся в «Комсомольской правде» через два дня (сегодня утром), не была для меня неожиданностью.
«Скрипка! Задумывались ли вы, почему она продолжает существовать как солистка рядом с полнозвучным роялем и мощным органом? Почему из всех музыкантов а легенды чаще всего попадают скрипачи? Почему именно скрипачом был Паганини? Почему, наконец, или, вернее, зачем играл на скрипке Эйнштейн?
Скрипка не знает власти клавишей, планок, педалей! Ее мелодия свободна. Чистый строй такой же родной для нее, как и темперированный, который единственно признает почти вся современная музыка, от оперы до джаза. Обо всем этом напомнил нашему корреспонденту доктор физико-математических наук В.Ю.Коржиков.
Мы знаем, продолжал он, несколько музык, построенных на резных ладах, в разной степени отклоняющихся от естественного строя. Но это — только ничтожная часть всех в принципе возможных музык!
Европейский музыкальный строй сложился недавно, под сильным влиянием создававшихся в XVII–XVIII веках новых клавишных инструментов. Музыка зависела от них, как архитектура зависит от материала.
Но кто поручится, что самые красивые и единственно красивые здания можно строить только из дерева?
Скрипка тем и сильна, что она властна не только сохранять размер квинт или укорачивать их, но может и удлинять. Скрипка существует одновременно как бы в разных музыкальных мирах. В этом, как выяснили недавние исследования, секрет игры Паганини. Музыка, темперированная по-новому, несколько иначе действует на людей. В частности, она, по-видимому, в большой степени интенсифицирует творческие процессы.
Дело в том еще, что новая музыка, как и старая, может служить средством моделирования. И когда Эйнштейн играл на скрипке, в ритмах и мелодиях его импровизаций проявлялись свойства времени и пространства. Можно выражать эти свойства линиями графиков, можно — уравнениями, можно — и музыкой».
Мне он даже не похвастался! Но теперь позвонит. Не может не позвонить.
— Юля?
— Прости, Тамара, я жду важного звонка.
Он позвонил уже вечером. И у двери, а не по телефону.
Как похудел! И сутулится. Пиджак помят.
— Уйдем отсюда, — сказал он. — С Колей мне говорить не хочется. Пойдем.
— Когда ты ел?
— Это неважно.
— Что ты ел?
— Какое это имеет значение? Пойдем.
— Сначала я тебя накормлю. Пойдем в мою комнату. А Николая я предупрежу, что ты плохо себя чувствуешь.
Коля только поднял брови, услышав, как я извиняюсь перед ним от имени его лучшего друга. И снова уткнулся в книгу.
Витя пил чай.
— Как ты похудел, — вырвалось у меня.
— Если бы только это…
— А что же еще? — я спросила весело. Даже игривым немного тоном. Но чувствовала, что с трудом заставляю губы шевелиться. Вот сейчас он скажет что-нибудь о несчастной любви… и — о любви не ко мне.
— Измучился я.
— Конечно, ты ведь столько сделал.
— Откуда?.. А, вон у тебя «Комсомолка»… Великое дело. — Он чуть приободрился. — Академик Щербатов меня прилюдно целовал. Доктора дали без защиты. Творческую отдачу, говорят, утроить можно. — Витя чуть приподнял уголки губ в подобии улыбки. — Рады. Завидую.
Но это было уже не то задорное «завидую».
Я возмутилась. Заставила себя возмутиться, потому что из всех возможных чувств испытывала сейчас только жалость.
— Ты столько сделал — и ноешь! Перетрудился? Так бери путевку в санаторий.
— Санаторий! Мне бы в лесную сторожку. Транзистор разобью. Репродуктор, если есть, выкину. Знала бы ты, как мне надоела музыка! — он запнулся, нахмурился, глотнул воздуха и спросил:
— Мы поженимся?
— Да.
— Хорошо… Прости, но вот уже два года я слушаю музыку, Утром и вечером, днем и ночью. Я объелся, сыт по горло. Я задохнулся под тяжестью мелодий. Помнишь миф о Мидасе? Он все превращал в золото. Даже хлеб. Даже воду. Со мной — то же. Только все превращается в музыку, а она для меня несъедобна. Завидую! Завидую. Как никогда и ничему. Я всех уговаривал, что их обобрали. А обобран-то я. Чистая музыка, искаженная музыка, исправленная музыка, — а мне все равно.
— Но ты ведь столько сделал!
— А! То, что возможно много музык, видели до меня сотни людей. Яблоня уже сама роняла зрелые яблоки. Другое дело, что со времени Пифагора никому в голову не приходило заняться изучением полезности музыки. Первый же математик должен был снять урожай. Смотрели на иероглифы, радовались их красоте, читать не умели. И даже не подозревали, что иероглифы можно читать. Идиоты. Идиоты с музыкальным слухом. Миллионеры-скупердяи.
— Ты стал сварлив.
— А! Пустяки. Просто у меня даже от слова «музыка» судороги начинаются.
— Ну, и хватит, милый, — я взяла его за руку, — хватит с тебя музыки. Я никогда не потребую…
— Ты? А я?!
Нет, у него испортился характер. И раньше он мог перебить меня, но не так резко.
— Отвернулась? Обиделась? Мне надо обижаться. Вспомни, как ты переживала за музыку, когда я сказал, что могу ее уничтожить. И за себя ведь переживала, да?
Я кивнула.
— Ну, вот, а за меня не боишься. Я без музыки. Я ее не люблю. Тебе это все равно? Вот когда я по-настоящему завидую, Юлька.
Телефонный звонок в коридоре. Потом в дверь просунулось смущенное лицо Николая.
— Разыскали тебя, Витька. Не хотел звать, сказали: «Сверхважно».
Я вышла за ним в коридор. Слишком недавно Витя вернулся, чтобы оставлять его без присмотра.
— Да. Слушаю. Да. Не может быть!!! — Витя кричал так, что я сжалась, притиснулась к стене.
— Резонанс, вы думаете? Но ведь сами структуры слишком различны… Статистика дает какие-нибудь результаты?.. Конечно, приеду. Но… завтра.