Иногда фотограф изменял цветовой фон, а иногда — и всю тональность изображения… И было в этих странных снимках нечто, исключавшее даже мысль о том, что перед тобой просто фокусничество…
— Вас, кажется, интересовал огонь? Пламя, костры, домны, факелы? — девушка стояла рядом со мной. — Что молчите? Стесняетесь? Хоть бы представились, что ли, а то врываетесь в незнакомый дом, копаетесь в чужих архивах, все переворачиваете вверх дном, кого потом ругать?
Уф, кажется, она все-таки шутит.
— Илья я… Беленький.
— Ну если у вас беленькие такие, то хотела бы я посмотреть на ваших черненьких. Да ладно, ладно, не бойтесь вы меня так, я в глубине души добрая.
На диване зашевелился Филипп Алексеевич.
— Да не трави ты его, Танюша. Сначала прояви фото, а потом уж выбрасывай.
— А, ожил, дед! Даже острить начал.
Филипп Алексеевич сел на диване, вгляделся в меня.
— Включи-ка свет, Танюха. Темновато.
И продолжал рассматривать меня. Спокойно, беззастенчиво, но как-то необидно. Может быть, потому, что во взгляде чувствовалась глубокая и серьезная заинтересованность. Я отвел глаза, растерянно перевел их на фото, потом на Таню…
— Таня, мой аппарат.
— Господи, и его потянешь на свое эшафото?
— Смотри-ка. Тоже острить стала. Потяну, потяну.
— Не давайтесь вы ему, беленький-черненький. Он ведь у нас большой экспериментатор.
Она говорила шутливо и смотрела на деда любовно, но какая-то тревога слышалась мне в ее голосе.
— Ничего, не сопротивляйтесь, товарищ Беленький, — старик поправил полотенце на голове, капризно крикнул: — Дала бы чем руки вытереть.
Потом начал командовать с дивана, усаживая меня для съемки.
— Левее… Правее… Нос выше… Правое ухо ниже… Сделали, отбросьте все выражения… и не смотрите на Таню, у вас от этого сразу лицо делается чересчур выразительным.
Положительно, в этом доме я позволял всем над собой издеваться, не оказывая ни малейшего сопротивления. Мало того, мне и не хотелось оказывать сопротивление.
Он сделал добрых десятка два кадров, все время заставляя меня менять положение.
— Какое у вас, знаете ли, уважаемый товарищ, многообещающее лицо. Терпите, молодой человек, выдержка коротка, а фото вечно. Вы мне годитесь, я чувствую. У каждого фотографа есть свой отдел кадров и занимается он именно кадрами. Анкета человека написана у него на лице, только не все умеют разобрать почерк…
— Портрет Дориана Грея? — осмелился вставить я.
— О, да он умеет говорить, — удивилась Таня.
— Да-да, портрет Дориана Грея, вы совершенно правы. Лицо человека — его биография. Но на фотографии он может выглядеть старше, чем на самом деле, правда?
— Бывает.
— А что значит «старше»? Лицо темнее, глаза меньше, лоб собран в морщины? Да-да, и только-то? Хо-хо, уважаемый товарищ, я вам еще покажу, каким вы будете. А могу — и каким вы были. Только это неинтересно. Вам же важнее, чего в вас не хватает. Хотите, и это покажу?
— Разболтался, дедушка, — прикрикнула Таня, подошла к старику, быстро и как-то умело отобрала аппарат, и снова уложила деда. А тот посмеивался.
— Сфотографировать-то его как ты мне, больному, позволила? Ведь я ушам не поверил, что твоего возмущения не слышу. Самой интересно, да-да. Я же говорю, что умею заглядывать в будущее.
— Положили тебя — и спи, — прикрикнула Таня. — А я провожу гостя.
Она убрала бутылки в шкаф, демонстративно заперла дверцы, спрятала ключ в сумочку, вынула из той же сумочки зеркальце, быстро заглянула в него и сразу положила обратно. А потом бесцеремонно взяла меня под руку, и неслышно закрылась за нами дверь на кухню, хлопнула дверь из кухни в прихожую, проскрипела что-то и защелкнулась сзади дверь во дворик. Низкий прямоугольник арки пропустил нас на улицу.
— Дед теперь будет спать часов шесть, — деловито сказала Таня. — В институт я сегодня не пойду, не то настроение. Ты куда-нибудь торопишься?
— Что ты! — испуганно произнес я.
Это вырвалось у меня так стремительно и искренне, что она засмеялась. А между тем, мне как раз и следовало торопиться. И еще как следовало. Прежде всего, надо было бы вернуться в ее квартиру — хоть за теми фотографиями огня, которые я успел отобрать. Потом надо было поехать с ними к шефу. Потом мы должны были с ним отправиться на студию, там шла работа над его фильмом по его сценарию с моим участием. (В титрах так и напишут: с участием И.Беленького. Мама очень радовалась.)
Но я сказал: «Что ты!»
И узнал, какая маленькая Москва: я мог бы ее обнять. И узнал, какая длинная жизнь: ведь таких вечеров в нее могло вместиться несколько тысяч.
Во дворике, у обитой черным дерматином двери, она подняла ко мне лицо и спросила:
— Завтра?
— Конечно.
— У метро, в восемнадцать тридцать. А теперь уходи, не то дед опять тобой займется. А ему это сейчас вредно.
И я ушел.
7
В двадцать часов я не выдержал и пошел к ней домой. Тем более, что фотографии все-таки надо было взять. И потом — о каком неудобстве чего бы то ни было могла идти речь после вчерашних разговоров?
Филипп Алексеевич был дома один и очень мне обрадовался. Хотя был занят делом (правда, довольно странным), и за все время нашего разговора ни разу от этого дела полностью не оторвался.
— За фотографиями, говоришь, пришел? Молодец. А я — то, сознаюсь, думал, закружила тебя моя Танюха. Но вот ты здесь, а ее нет. Знала бы она. Молодец ты. Вырвался! (Он считал, что я вырвался!)
Филипп Алексеевич продолжал:
— Да ты посиди, отдохни, устал ведь. Держись, в проявителе — серебро, в выдержке — золото.
Тут я понял, что необходимо сохранить самообладание, а вежливость обязывает меня спросить все-таки, чем он сейчас занимается. А занимался Филипп Алексеевич тем, что смотрел на развешанные на стене картины (кстати, вчера их здесь не было) и что-то быстро-быстро писал в общую тетрадь, лежавшую перед ним.
— Что я делаю? Да вот, поверяю алгеброй гармонию, уважаемый товарищ. Видишь, вот она, алгебра, — он чуть подвинул ко мне тетрадь — полразворота было уже покрыто мелкими цифирками и буковками — и тут же потянул ее обратно и продолжил свою работу, приговаривая:
— Не обижайся, отрываться не хочу. А беседовать с тобой могу, дело у меня сейчас чисто механическое, мыслей к себе не требует.
— Алгебру-то я вижу, — сказал я (голова у меня еще кружилась, но край стола уже можно было отпустить), а как насчет гармонии? — я махнул рукой на картины. — Только вот правый натюрморт, пожалуй, привлекает чем-то.
— Да, изображения не ахти, — охотно согласился Филипп Алексеевич, — но тем интереснее понять, что в них не ахти. Есть у меня такое любительское желание, уважаемый товарищ. Да-да, и насчет правой картины ты тоже прав, ее написал талант. Большой талант даже. Только не доработал. Все суета, суета, томление духа, крушение тела. А дорабатывать-то обязательно надо, товарищ Беленький. В доработке все дело, в последнем мазке, в последнем штрихе.
Расфилософствовался старик.
— Так, я пошел, Филипп Алексеевич.
— Погоди, а фотографии-то? Ты ж говорил, что за ними явился. Так уж будь добр, держись этой версии. Возьми со шкафчика пакет, там они. Пока.
Я вышел. Дворик. Арка. Улица. Метро. Ночь. Бессоница. Утро. Телефонный звонок.
— Я забежала к подруге, заговорилась. Ты уж извини. Если хочешь, сегодня вечером встретимся.
Теперь я мог спокойно ехать к шефу.
8
Ланитов опять был у Василия Васильевича! Это, в конце концов, становилось однообразным. Что находит шеф в этом человеке? В лучшем случае Ланитов маньяк, в худшем — мошенник. Или наоборот. А я из-за него езжу за какими-то фотографиями, знакомлюсь со взбалмошными девицами. Да не из-за него, конечно, а из-за Василия Васильевича. Тем хуже!
Я почти швырнул им на стол пакет. Шеф пододвинул пакет к Ланитову, тот дрожащими руками вскрыл его, рассыпал по столу фотографии.
Да, старик умел работать. Из этих кадров можно было собрать целый фильм про огонь, и смотреть такой фильм было бы интересно без всяких выдумок о саламандрах.