Разумеется, этот парадокс призван был лишь с наибольшей наглядностью подкрепить положения Дарвина. Сила его теории должна была выявиться на этот раз не столько во вскрытии реальных закономерностей жизни, сколько в том, что с ее помощью удается доказать даже невозможное. Однако это оказалось плохой услугой дарвинизму, и в предисловии ко второму изданию «Эревона» Батлеру пришлось объяснять, что в его намерения отнюдь не входило, как многие подумали, привести Дарвина к абсурду. Если он последовательно приложил теорию Дарвина к миру машин, то исходил при этом из того, что Дарвин не потерпит никакого ущерба.
В некотором смысле Батлер был прав. Две идеи теории эволюции оказались одинаково (хотя, разумеется, и с необходимыми поправками) приложимы и к истории органической жизни, и к истории техники — тезис о развитии от низших форм к высшим и положение о развитии, подчиненном собственным законам. Универсальность последнего тезиса, очевидно, особенно поразила, Батлера и стала основой его рассуждений. Внутренние законы развития техники были описаны в терминах биологии (что должна было подчеркнуть всеобщность учения Дарвина), и, поскольку Батлер следовал строгой логике, «мир машин» в конечном счете приобрел сознание.
Этот последний пункт и был той точкой, где пропаганда дарвинизма совершенно явно переходила в пародию на него, и сам Батлер в какой-то момент это понял. В письме Дарвину от 11 мая 1872 года он писал, что не имел в виду ничего серьезного и желал только привести пример того, как легко с помощью некоторого остроумия и логики доказать любую чепуху. Но хотя искренность его нельзя поставить под сомнение, именно вопрос о сознании, предопределил последующий разрыв Батлера с Дарвином.
Ход рассуждений, Батлера после «Эревона» по-своему очень прост. Батлер открыл для себя существование определенных закономерностей развития техники, подчиненной, по видимости, тем же законам, что и органический мир, и попытался их выяснить, минуя при этом всю общественную сторону вопроса. Вывод, как легко догадаться, получился абсурдный — машины обладают сознанием. Вместе с тем причина ошибки была от Батлера скрыта. Он не обладал ни знанием общественных наук, ни интересом к ним. Устранить абсурд, оставаясь в рамках биологии, можно было поэтому лишь одним путем — открыто признать свой вывод в отношении машин нелепым (что он и сделал в своем письме Дарвину), а эволюцию машин нецеленаправленной, подчиненной слепым законам естественного отбора. Но тем самым абсурд только усугублялся — именно машины оказывались подчиненными теории Дарвина в ее наиболее последовательном выражении. В чем же тогда специфика развития органического мира? Не значит ли это, что если у машин эволюция бессознательна, у животных она сознательна? Не значит ли это, что теория Дарвина верна для машин, а не для животных?
Эта мысль и легла для Батлера в основу различия органического и неорганического потоков эволюции. В работах «Жизнь и привычка» (1877), «Старая и новая эволюция» (1879), «Бессознательная память» (1880) и «Случайность или хитрость как главный источник органических изменений» (1886) он доказывает, что в процессе биологической эволюции активно участвует сознание, и поэтому она носит целенаправленный характер. Книги его приобрели подчеркнутый антидарвинистский смысл, и если к публикации его первой книги имел некоторое отношение Дарвин, то изданию ее второй части способствовал Бернард Шоу — один из самых горячих английских противников Дарвина.
Для такого преданного дарвиниста, как Герберт Уэллс, Сэмюэл Батлер всегда был одиозной фигурой. Неприязнь Уэллса к Батлеру еще усугублялась тем, что, по справедливому его мнению, именно у Батлера заимствовал свои антидарвинистские идеи его постоянный оппонент по этому вопросу Бернард Шоу. В «Опыте автобиографии» Уэллса Батлер не упомянут ни разу, и с его именем мы встречаемся у Уэллса лишь тогда, когда, обличая Шоу-антидарвиниста в статье «Иван Павлов и Бернард Шоу», он подчеркивал не только неверность, но и несамостоятельность идей Шоу.
Вряд ли подобное отношение к Батлеру было достаточно справедливым. Батлер не просто сыграл роль в становлении новой фантастики. Он сыграл ее в значительной мере благодаря Уэллсу; через Уэллса, и если он в этом смысле должен был бы быть обязан Уэллсу, то и Уэллс мог бы принести дань благодарности Батлеру — без него он меньше бы был Уэллсом — тем фантастом, которого мы знаем.
«Книга машин», если говорить об основном направлении мысли Батлера, о машинах, которые могут обрести интеллект и возобладать над людьми, не оказала прямого воздействия на Уэллса. На фантастику она потом повлияла самостоятельно, помимо Уэллса. Говоря об антигуманной и в этом смысле «машинной» цивилизации, Уэллс всегда возвращал ее к биологическим формам, И марсиане, и селениты обладают сознанием потому, что принадлежат живой природе, хотя и в крайне непривычных ее формах. Это не удивительно. В парадоксальном положении об интеллекте, которым может обладать неживая природа, Уэллс не мог не увидеть скрытую основу к его времени уже шумно проявившегося антидарвинизма Батлера. Именно это и отталкивало больше всего Уэллса от Батлера. Однако в других отношениях Батлер — против воли — многому научил Уэллса.
Это влияние сказывается в кардинальных пунктах идейно-художественной проблематики Уэллса, и если критика до сих пор его не отметила, то объясняется это прежде всего тем, что все батлеровские темы появляются у Уэллса в решительно преобразованном виде.
Влияние Батлера, впрочем, отнюдь не исчерпывается теми или иными воспринятыми Уэллсом поворотами мысли. По сути дела, именно Батлер невольно подсказал новой фантастике одну из основных ее установок. В так называемых «школах неразумия», принадлежащих к числу главных объектов сатиры Батлера, считают, что «учить ребенка исключительно реальным свойствам вещей, окружающих его в нашем мире, вещей, с которыми он и так познакомится на протяжении жизни, значит давать ему узкое и поверхностное представление о вселенной, ибо она, следует подчеркнуть, может содержать в себе предметы любого рода, доселе нам не известные. Открыть глаза ребенку на эти возможности и тем самым приготовить его к любым неожиданным ситуациям и составляет задачу предмета гипотетики». Как известно, осмеянное Батлером и стало одной из основных общественных функций фантастики, а Уэллс — одним из первых фантастов, поставивших себе целью писать о возможностях и опасностях, незаметных в нашем мире, но вполне реальных в мире, которого вокруг нас еще нет — мире будущего, и «тем самым приготовить его (на этот раз — человечество) к любым неожиданным ситуациям».
Тот колоссальный умственный сдвиг, который произвела теория Дарвина, не мог не вызвать появления новой фантастики. Энергия умственных революций огромна, и движение, порожденное ими, обладает такой колоссальной инерцией, что мысль далеко выплескивается за рамки науки. Так случилось и в шестидесятые — девяностые годы прошлого века. Любое прикосновение к дарвинизму порождало умственные построения, несшие в себе семена фантастики. Но, с другой стороны, дарвинизм был наукой. Он возобладал над другими теориями именно потому, что сумел вобрать в себя и объяснить колоссальное количество фактов. Научная добросовестность Дарвина стала признаком всей его школы, и никто не проявлял такой осторожности по отношению к любым, пусть самым заманчивым, но недоказанным предположениям. Дарвин был великим реалистом в науке, и это заставляло учеников его и последователей с опаской и недоброжелательством относиться к тем элементам фантастики, которые не могли не проникать в их построения. Фантастика все время подступала к порогу большего мира, но ей не позволяли переступить этот порог. Первым помог ей это сделать Герберт Уэллс.