— Не надо… Ты обещал.
Не опуская глаз, она стоит передо мной — так близко, что я могу сосчитать ее длинные ресницы.
— Я мудрее царя Соломона, — бормочу я, — потому что знаю то, что было неведомо ему.
За стеклами ее очков прыгают знакомые бесенята.
— О мой царь, ноги твои, как мраморные столбы, — нараспев читает она. — Живот твой, точно ворох пшеницы, окруженный лилиями…
Оглушенный, я отступаю, ненавидя себя за трусость.
Моя рука лежит на кнопке прибора. Но я не смею нажать ее. Сделать это — все равно, что выстрелить в спину уходящему. Я уверен, ошибки не будет. И тем не менее мне страшно.
Субботнее утро начинается для меня далеким стуком моторки, бегущей по заливу. Теплые ладони солнца, проникнув в щель неплотно застегнутой палатки, ласково трогают мое лицо. Сон еще не ушел, и я несколько минут неподвижно лежу с закрытыми глазами, прислушиваясь к знакомым лесным звукам.
Невдалеке постукивает топор. Это трудится доктор наук Виктор Бурцев. Сегодня он дежурный по костру. С берега доносится недовольное покашливание лодочного мотора, который, как всегда, не хочет запускаться. Наверно, это Федосеев собрался порыбачить до завтрака. Петра Ивановича хлебом не корми — дай только посидеть с удочкой. Звенит ведро, булькает переливаемая в чайник вода.
По моему лицу ползет какая-то букашка, но мне лень шевельнуться, чтобы согнать ее, В спальном мешке тепло и уютно, и пока глаза закрыты, ночь еще продолжается. Поэтому я терплю, боясь спугнуть остатки сна. Но тут в носу становится нестерпимо щекотно, я оглушительно чихаю — гораздо громче, чем мотор, — и волей-неволей открываю глаза.
Рядом со мной сидит Светлана, держа в руке длинную травинку.
— Мой царь, уже утро, — говорит она нараспев. — Твои голодные подданные ждут тебя.
Это значит, что мне придется вставать. Сегодня за завтрак отвечаю я.
— Объяви моему народу, что скоро сердца его и желудки преисполнятся благодарности, — важно говорю я Светлане.
На ее волосах блестят капельки воды. Она уже успела искупаться.
Я выползаю из палатки, жмурясь от солнца, и моим глазам предстает очень приятное зрелище: закипающая на костре кастрюля.
Довольная Светлана звонко смеется.
— Ты не пробовал снимать у себя эмограмму лени? — спрашивает она. Получился бы прекрасный эталон.
Сразу после завтрака мы берем лыжи и спешим к берегу. Минут десять хором зовем Федосеева, согнутая фигура которого чернеет в лодке на середине залива. Он делает вид, что не слышит, потому что у него клюет, и он держит подсачик наготове. «Петр И-ва-но-вич! — надрываемся мы. — Как не стыд-но!». Наконец, сжалившись над нами, он складывает свои удочки и запускает мотор.
Почему-то новые увлечения заражают нас всех сразу. Так было с мотоциклом, альпинизмом и подводными съемками. Водные лыжи — наше последнее увлечение, которому мы отдаем все свободные дни.
Таща за собой вспененную волну, лодка утыкается носом в берег, и Федосеев важно протягивает нам ведерко с уловом. Мы стараемся как можно правдоподобней выразить свой восторг. Сейчас нам не до рыбы. Бурцев прыгает в лодку, привязывает буксирный трос и кидает конец Светлане, которая уже сидит на стартовом столбике с лыжами на ногах. Мы сталкиваем лодку в воду.
Мотор ревет, трос взлетает из воды, рывок — и на вершине пенного буруна Светлана ломаным зигзагом мчится по воде. Не торопясь, я занимаю место на столбике, глядя вслед убегающий через солнечные блики стройной фигурке в красно-синем купальнике. Мои лыжи слегка касаются воды, и ласковые волны приятно холодят ступни.
Ветра еще нет, разрезанная лыжами вода быстро стекленеет, солнце высовывает косые лучи из-за вершин синих сосен. Утро на редкость тихое. Впереди два дня отдыха — можно ни о чем не думать, а только радоваться солнцу, дымку костра и глухому бормотанию волн.
Но даже на отдыхе мысль об опыте не оставляет меня.
Самое святое, что есть у человека, — это любовь. Таинственнейшая из тайн, неведомое волшебство, дающее миру неповторимые краски и бесконечную радость.
Я не поэт, а физик. «Твои руки, как ветер» — единственное, что я сочинил. Стихотворение слабое. Скажем прямо — бездарное. У меня хватает вкуса, чтобы понимать это. Но как физик я убежден — и в сфере прекрасного возможности точных наук беспредельны.
Комбинацией атомов мы можем получить живую клетку. Комбинацией процессов в этой клетке можно смоделировать эмоции и чувства.
Черепахи Уолтера были наделены условными рефлексами, и это никого не удивляло. Конечно, от моделирования рефлексов до синтеза любовных чувств — дистанция огромная. Без новейших методов микроволновой локации преодолеть ее не удалось бы.
Можно ли судить победителя? Ведь в случае успеха это будет не суррогат, не эрзац, а настоящее чувство — всепокоряющее, могучее, тысячекратно воспетое Петраркой, Шекспиром, Пушкиным. Не гипноз, не внушение, а просто любовь… Та самая, которая делает жизнь прекрасной, от которой рождаются дети, из-за которой совершают великие подвиги.
Но для этого надо провести тайный опыт на любимом человеке.
Насколько было бы проще взять любую пару — юношу и девушку — и заставить их полюбить друг друга. А если ошибка? А если удача? Что они скажут мне? Когда люди любят, они не рассказывают об этом. Их не попросишь заполнить протокол испытаний.
Я тоже не смогу занести в протокол ни строчки. Но я буду знать, что прибор работает! И тысячи людей будут благодарны мне.
Тут я ловлю себя на примитивной лжи. Эгоизм влюбленного и самодовольство изобретателя — вот что движет мною. И все мои рассуждения лишь ширма, которой я пытаюсь загородить от самого себя свои некоторые не очень привлекательные качества.
Конечно, вовсе не обязательно проверять прибор на Светлане. Если бы я не таился от всех, давно нашлись бы добровольцы — хорошие ребята, которые согласились бы на опыт и не испугались протокола. Потому что мой прибор действительно нужен.
Любовь — высшее счастье, данное только человеку. А многим так и не удается за всю жизнь изведать ее,
Я не говорю о проблеме «любит — не любит», о несчастной, неразделенной, неудачной любви, потому что это все же любовь. Конечно, любовь разделенная была бы лучше. Речь идет о тех, кто прожил жизнь, так и не узнав, что существует нечто более высокое, чем отправление разнообразных потребностей, как физиологических, так и духовных, будь то еда, питье, рождение детей, занятия спортом, коллекционирование марок или успехи на административном поприще. Такие люди — духовные дальтоники. Для них не существует красок любви, и они не подозревают, что все может быть иначе. Теперь в моих силах вернуть им то, что было волею случая потеряно для них.
Надо только испытать прибор.
Но опыт должен быть чистым.
Если передоверить кому-нибудь испытания, я никогда не буду знать, только ли прибор вызвал необходимый эффект.
Светлана не любит меня — это я знаю точно. И опыт будет чистым.
До чего убедительными могут быть доводы эгоизма! Как здорово я уверил себя в том, что единственный объект мужского пола, подходящий для опыта, — это я сам. Интересно, будут ли эти доводы столь же убедительными, если потребуется мое участие в опасном эксперименте?
И еще несколько дней спустя.
Я смотрю на знакомые окна, но не чувствую в себе прежней волшебной силы, совсем недавно окрылявшей меня. Светлый пунктир окон разорван черным квадратом, и много дней придется ждать, пока он вспыхнет и на нем мелькнет знакомая тень.
Светланы нет. Она уехала в Кривой Рог, где на стене нового Дворца культуры монтируется сейчас ее панно. Я донес ее чемодан до поезда, купил ей букетик фиалок и эскимо, она помахала рукой из окна. Потом вагоны поплыли мимо.
Как просто все на этом свете… Еще вчера я не представлял себе дня без нее. Но вот она уехала, и ничего — живу. Хожу в лабораторию, изучаю графики эмоций, задаю головоломки вычислительной машине, кормлю своих земноводных. Только жить стало немного неинтересней, только вечерами некуда себя деть. Я просиживаю в лаборатории до позднего вечера, пока сердитый вахтер не выгоняет меня. Тогда я иду сюда, под телевизионную иглу, чтобы посмотреть на темный квадрат окна.