Выбрать главу

Дело приобрело значительную огласку. Была даже создана правительственная комиссия для исследования его достоверности, впоследствии, однако, следствие забрало себе ФБР. Удалось установить, что в небольшом населённом пункте в семидесяти милях от Института седьмого июля в старой автомастерской произошёл взрыв динамита, в котором погибли четыре человека, а также, что в апреле следующего года в мотеле на границе Невады долго стояла цистерна с серной кислотой. Владелец запомнил это, потому что водитель, паркуя цистерну, задел автомобиль местного шерифа и заплатил ему за принесённый ущерб.

"Тайм" не назвал фамилию физика, который был шпионом гуситов, но мы без труда могли его идентифицировать в Институте. Я тоже его не назову. Это был двадцатисемилетний, молчаливый, замкнутый человек. Его считали застенчивым. Я не знаю, вернулся ли он в Штаты, и что с ним потом произошло. Никогда больше я о нём не слышал. Избирая направление научных исследований, я наивно верил, что войду в мир, обладающий иммунитетом против безумств нашего времени. Я быстро утратил эту веру, так что случай с этим человеком, чуть не ставшим Геростратом, меня не удивил. Для многих людей наука стала таким же ремеслом, как и каждое другое. Её этический кодекс они считают устаревшим хламом. Научными работниками они являются только в часы работы. Да и то не всегда. Их идеализм, если он у них был, легко становится добычей чудачеств и обращений в сектантство. Может быть, часть вины за это несёт раздробленность науки на различные специализированные направления. Всё больше становится научных работников, всё меньше учёных. Но и это к делу не относится. Вероятно, ФБР также установило личность этого физика, но, должно быть, произошло это уже после того, как я оставил МИТ. В сущности это было для меня пустяком по сравнению с уходом ГОЛЕМА, который не имел ничего общего с покушением гуситов. Я не выразил этой мысли надлежащим образом. План покушения не мог повлиять на решение ГОЛЕМА, если бы он был изолированным фактом. Он не стал также и каплей, переполнившей чашу. Я в этом уверен, хотя и не имею никаких доказательств. Он принадлежал множеству явлений, которые ГОЛЕМ считал реакцией людей на своё присутствие. Впрочем, он не делал из этого тайны — как показала его последняя лекция.

IV.

Последняя лекция ГОЛЕМА вызвала больше разногласий, чем первая. Ту расценили как пасквиль на Эволюцию. Эту попрекали плохими построением, знанием и стремлением, и это не были ещё самые крайние оценки. Возникла концепция неизвестного авторства, поспешно подхваченная прессой, связывающая слабости этой лекции с концом ГОЛЕМА. Согласно этой концепции за увеличение интеллектуальной силы приходится платить её небольшой долговечностью. Это была попытка создания психопатологии машинного разума. Всё, что ГОЛЕМ говорил о топософии (см. о топософии последнюю лекцию ГОЛЕМА — прим. переводчика), должно было быть его параноидальным бредом. Научные комментаторы с телевидения соревновались друг с другом в разъяснении того, что, произнося свою последнюю лекцию, ГОЛЕМ находился уже в состоянии распада. Научные работники из тех, кто присутствовал при подлинных событиях и которые могли дать отпор этим вымыслам, молчали. Больше всего «метких» слов о ГОЛЕМЕ высказывали люди, которых он никогда к себе не допускал. Мы с Кривом и коллегами обдумывали, стоит ли вступать в полемику с этой лавиной глупостей, но оставили это, ибо аргументы, опирающиеся на факты, перестали приниматься в расчёт. Публика делала бестселлерами книжки, которые ничего не говорили о ГОЛЕМЕ, зато всё о невежестве их авторов. Подлинным был только общий их тон не скрываемого удовлетворения тем, что ГОЛЕМ исчез вместе со своим подавляющим превосходством, и, следовательно, можно было дать волю негодованию, которое он вызвал. Это меня нисколько не удивляло, зато поражало молчание мира науки. Эта волна сенсационных подделок, которая породила десятки ужасно бессмысленных фильмов о "чудовище из Массачусетса", спала, наконец, только спустя год. Начали появляться работы всё ещё критически настроенные, но свободные от агрессивной некомпетентности предыдущих. Упрёки, высказанные против последней лекции, группировались вокруг трёх вопросов. Прежде всего неразумным должен был быть пыл ГОЛЕМОВОЙ атаки на чувственную жизнь человека с любовью во главе. Далее — непоследовательным и запутанным в противоречиях был признан вывод о положении, которое Разум занимает во Вселенной. И, наконец, была поставлена этой лекции в упрёк неравномерность, уподобляющая её фильму, демонстрируемому сначала медленно, а затем с растущим ускорением. ГОЛЕМ вдавался в ненужные подробности и, даже, повторял фрагменты первой лекции, а под конец пошёл на недопустимые сокращения, посвящая по одному предложению общего характера тому, что требовало исчерпывающего обсуждения.

Эти упрёки и были и не были принципиальными. Они были такими, если брать лекцию в изоляции от всего, что произошло до неё и после. Они не были такими, потому что ГОЛЕМ именно это включил в своё последнее выступление. Он также связал в своём высказывании два различных мотива. Одно он говорил для всех присутствующих в Институте, а другое для одного только человека. Им был Крив. Я понял это ещё во время лекции, так как я знал о споре относительно природы мира, который Крив пытался навязать ГОЛЕМУ во время наших ночных бесед. Я мог, таким образом, позднее разъяснить это недоразумение, возникшее из той двойственности, но не сделал этого, так как Крив этого не пожелал. Мне удалось это понять. ГОЛЕМ не прервал диалог так внезапно, как это представлялось посторонним. Сознание этого было для Крива — а также и для меня — тайным утешением в то трудное время. Однако же ни Крив, ни я не смогли в начале распознать во всей полноте двойственность этой лекции. Также и те, которые готовы принять главный в антропологии ГОЛЕМА конструктивный принцип человека, почувствовали, что согласны с его атакой на любовь, показанную как "маска испытанного управления", которой молекулярная химия принуждает нас к послушанию. Но, говоря это, он одновременно говорил, что отвергает всякую чувственную привязанность, потому что он не может отплатить за неё той же монетой. Если бы он её проявлял, то это было бы только подражанием обычаям хозяина со стороны чужого и, следовательно, в сущности обманом. По этой причине он распространялся о своей безличности и о наших усилиях очеловечивания его любой ценой. Эти усилия отдаляли нас от него, поскольку таким образом он не должен был говорить о том (что нас интересовало), раз должен был говорить о себе. Сейчас я уже только удивляюсь, как могли избежать нашего внимания те места лекции, которые собственным значением наполнили происшествия ближайшей ночи. Я думаю, что ГОЛЕМ так составил свою последнюю речь с намерением пошутить. Это может выглядеть непонятным, ибо трудно представить ситуацию, в которой шутливость была бы ещё менее подходящей. Но его чувство юмора не совпадало с человеческой меркой. Объявляя, что он НЕ расстаётся с нами, он уже, собственно, расставался. Одновременно он не лгал, что не уйдет без предупреждения. Лекция была прощанием. Он ясно об этом сказал. Мы не поняли этого, ибо мы не хотели этого понять.