Выбрать главу

— Конечно, будет! — рявкнул Леха. — Зато тебя на голову никто ставить не будет, дурья твоя башка!

Петро медленно опустился на край кровати. Лицо отчаянное, труба — на коленях.

— До белой горячки ведь допьешься! — сказал Леха. Петро замычал, раскачиваясь.

— Пропадешь! Один ведь остался! Баба ушла! Уркан — на что уж скотина тупая — и тот…

Петро поднял искаженное мукой лицо.

— А не врешь?

— Это насчет чего? — опешил Леха.

— Ну что склепаешь… из дюраля… такую же…

— Да вот чтоб мне провалиться!

Петро встал, хрустнув суставами, и тут же снова сел. Плечи его опали.

— Сейчас пойду дверь открою! — пригрозил Леха. — Будешь тогда не со мной, будешь тогда с ним разговаривать!

Петро зарычал, сорвался с места и, тяжело бухая — ногами, устремился к двери. Открыл пинком и исчез в сенях. Громыхнул засов, скрипнули петли, и что-то с хрустом упало в ломкий подмерзший снег.

— На, подавись! Крохобор!

Снова лязгнул засов, и Петро с безумными глазами возник на пороге. Пошатываясь, подошел к табуретке. Сел. Потом застонал и с маху треснул кулаком по столешнице. Банки, свечка, стаканчики — все подпрыгнуло. Скрипнув зубами, уронил голову на кулак.

Леха лихорадочно протирал стекло. В светлом от луны дворе маленький инопланетянин поднял посадочную ногу и, бережно обтерев ее лягушачьими лапками, понес мимо невредимого сарая к калитке. Открыв, обернулся. Луна просияла напоследок в похожих на мыльные пузыри глазах.

Калитка закрылась, звякнув ржавой щеколдой. Петро за столом оторвал тяжелый лоб от кулака, приподнял голову.

— Слышь… — с болью в голосе позвал он. — Только ты это… Смотри не обмани. Обещал склепать — склепай… И чтобы раздвигалась… Чтобы на двенадцать метров…

Эдуард Геворкян

ДО ЗИМЫ ЕЩЕ ПОЛГОДА

Памяти Л. КУРАНТИЛЯНА

Майские праздники я любил еще потому, что их много.

И затеял я между торжествами капитальную уборку квартиры, Вымыл окна, протер стекла насухо. Разгреб свалку на антресолях. В прихожей выросла мусорная гора из старых газет и журналов.

Всю эту трухлявую периодику хранила мать. У нее рука не поднималась выбросить бумагу. Мои попытки избавиться от бумажного хлама она решительно пресекала. И каждый раз долго, обстоятельно рассказывала, как во время войны из газет варила папье-маше, а из него делала портсигары, раскрашивала и продавала на черном рынке. Тем и кормились.

У меня на языке вертелись разнообразные шуточки насчет папье-маше, но, глянув в ее строгие глаза, шутки я проглатывал.

На праздники мать уехала к сестре в деревню погостить. Я же собрался с духом и решил ликвидировать старье бестрепетной рукой.

Конец шестидесятых — вот когда это было. О книгах в обмен на макулатуру еще не помышляли. Слухи о книжном буме накатывали мутными волнами, но доверия не вызывали — мало ли что там у них в столице чудят! Так что с книгами у меня была одна проблема — куда ставить?

Книжных полок катастрофически не хватало, приходилось изворачиваться, расставлять их так и этак, впихивать тома в межполочье. Во время одной из перестановок я придумал историю о книжнике, запутавшемся в своей библиотеке. Он собирал себе книги, собирал и насобирал огромную библиотеку. Решил навести в ней порядок, стал составлять каталог. И обнаружил сущую чертовщину: некоторые книги имелись в трех-четырех экземплярах, хотя он готов был поклясться, что не покупал ни одной, — барахло! Другие книги, о которых он помнил, и все ждал свободного времени, может, пенсии, чтобы припасть к ним и обчитаться вдосыть, пропали начисто! А ведь он в закрома свои никого, ни под каким видом… Потом еще хуже — пошли книги на непонятных языках, какие-то альбомы с чудовищной мазней, ящики с дневниками саратовских гимназисток. В итоге библиофил слегка повреждается в уме, обливает книги керосином и… Эту историю он рассказывает в дурдоме тихому психу. В ответ тихий берет его за кадык и душит, приговаривая, что именно его библиофил и спалил, потому что он и есть дневник саратовской гимназистки.

Вот такую историю придумал я тогда. Ребятам в кафе понравилось

Старые газеты и журналы с ободранными обложками я вынес во двор и сложил у общественного мангала — для шашлыка бумага, естественно, не годится, но на растопку — вполне.

Некоторые из газет были времен доисторических. Я отложил в сторону несколько ветхих листов. Покажу на работе сослуживцам. А портрет усатого главнокомандующего подарю завлабу — он все еще вздыхает по временам крутым и, как он уверяет, простым.

Одна из стопок развалилась прямо на лестнице. Газеты, журналы, старые, аккуратно сложенные афиши с шелестом сползли по деревянным ступенькам.

Я постоял над безобразной грудой, вздохнул и сел. Газету к газете, журнал к журналу… Из-под бумаг вывалился небольшой толстый пакет, завернутый в афишу и перевязанный лохматой бечевкой. Взвесив в руке пакет, я почему-то оглянулся на соседскую дверь. Деньги не деньги, но мать вполне могла сунуть в хлам облигации и забыть. Один мой знакомый потихоньку скупает за четверть цены старые облигации. Крепкий мужик, надеется дожить до выплаты и сорвать куш.

Он действительно доживет. И несколько чемоданов, битком набитых облигациями, благополучно обменяет на денежные знаки. И никакой морали из этой истории не извлечь, потому что она не выдумана. Он будет жить долго и весело, умерев, оставит детям дом, машину и немало тысяч на сберкнижке. С детьми, правда, выйдет плохо, но это уже другое.

В пакете облигаций не оказалось Старый перекидной календарь, глубоко довоенный. Пожелтевшие листки чуть не рассыпались в руках. Под большими черными датами выцветшими фиолетовыми чернилами колонки мелких чисел. Мать пишет размашисто, это не ее рука.

Я хотел высыпать листки в общую кучу, но вдруг вспомнил:

мне пять или шесть лет, бабушка сидит у подоконника, смотрит на большой термометр за окном и записывает что-то в календарь. Термометр исчез во время войны. Окна заклеили крест-накрест. Вскоре исчезла и бабушка, после того, как на отца пришла похоронка. Мать об этом рассказывала скупо. Я так понял, что бабушке с горя немного повредилась, стала говорить лишнее и пропала. Не то пошла искать могилу сына, не то просто так…

Вот и все, что от нее осталось: колонки чисел — ежедневная температура за несколько лет.

Мать, по-моему, с ней не очень ладила. Немногий оставшийся после нее скарб она раздарила родственникам. Был у бабушки сундук, окованный черным металлом с множеством гвоздей-заклепок. Когда его выносили, я вцепился в него с ревом как клещ. Еще бы, это был не просто сундук, а танк — самолет — корабль, в зависимости от того, куда пристроить кочергу и обрезок водопроводной трубы. Потом сундук часто фигурировал в страшных историях, которые я рассказывал на чердаке ребятам с нашего двора.

Кажется, в сундуке были книги, но они тогда меня не интересовали. Единственно стоящая книг» для меня тогда была «Айболит» — одно из первых изданий, где Бармалей изображен негром.

Подержав в руке календарь, я подумал немного и не стал выбрасывать. Если матушка расшумится из-за бумаг, покажу ей календарь и про сундук напомню. И как грубо она меня от него отдирала… Вот ведь чепуха какая — до сих пор не могу забыть обиды. Смешно.

И тут я придумал историю о мальчике, у которого в детстве отобрали единственную забаву — сундук. Мальчик рос и вырос, но сундук для него оставался символом убежища. Он становится большим человеком, чуть ли не министром, у него семья, дети, но и маленькая тайна. В одной из комнат его огромной квартиры спрятан сундук. Когда ему плохо, и он не уверен в себе, он приходит сюда, запирается, влезает в сундук и долго лежит в нем тихо, как мышка, блаженно улыбаясь. А еще лучше так — некий злодей, достигший большого чина, время от времени женится на молодых девушках, а они таинственно исчезают. Этакий Синяя борода местного значения! Вот одна из жен преступает запрет, входит в тайную комнату, а там сундук, набитый… Естественно, она заявляет куда следует, и тут такое начинается!..