В глухих застывших знаках было спрятано величие и страсть; «Я дивлюсь тебе. Я простираю власть твою и ужас перед тобой на все страны, страх перед тобой до пределов небес».
22
Письмо из Пушкинских гор от моего аспиранта Серегина — это обрывок сновидения, подклеенный к куску киноленты.
Валя писал о своем друге Сереже так невнятно и загадочно, что я с трудом пробирался сквозь чащу слов к смыслу, к странной, незнакомой, внеземной логике, которая снова затеяла игру с Серегиным, а через него и со мной.
По словам моего аспиранта, Сережа сетовал, что он опоздал. Ему необходимо было встретиться с Пушкиным или с Хлебниковым. Но когда он прилетел на Землю, ни того, ни другого уже не было в живых. Ошибка в подсчетах, крошечная неточность, мимолетная задержка, а тут, на Земле уже время утекло и одна эпоха сменила другую. Какая ему теперь разница — опоздал ли на час или на целое столетие. Время утекло, и то, что утрачено, почти не поддается возвращению.
Почему с Пушкиным и почему с Хлебниковым? Почему не с Ламарком, не с Винером, не с Эйнштейном?
Сережа объяснил своему приятелю Вале, а сейчас Валя, мой аспирант, объяснял мне, посвятив этому три страницы своего пространного письма.
Мне объясняли то, что я не способен был понять.
Я напрягал все душевные силы, чтобы почувствовать смысл того явления, о котором писал мне Валя. Он писал, что Хлебников был голосом рек и лесов, что посредством него с нами разговаривала сама природа.
Но ведь это было только красивое выражение, только метафора. Так думал я, но Валя и Сережа представляли это иначе.
Меня удивляло и другое-то, что Валя научился думать так, как мыслил его удивительный приятель.
Но вернемся к письму, которое сейчас лежит передо мной на письменном столе и манит в глубины невнятного и нерасшифрованного, не переведенного на язык нашей, земной логики.
В письме были пропуски, по-видимому, Валя не мог или не хотел сказать всего, чего требовала беспощадная ясность мысли.
«О чем бы ты стал беседовать с Пушкиным, если бы не опоздал на сто тридцать лет?
Сережа не ответил на мой вопрос.
Тогда я сказал ему, что Пушкин, несмотря на свой гигантский ум, не был подготовлен к разговору с представителем внеземной биосферы. Ведь он жил в первой половине XIX столетия, когда не было космических ракет и бешенство ядерной энергии пребывало в покое, как джин в закупоренной бутылке.
Он снова промолчал, словно не слышал моего замечания.
Да, между нами стояла глухая стена, и я уже стал жалеть, что приехал с ним в эти края.
Сережа ходил погруженный в себя и вдруг прислушивался к чему-то не слышному мне, долетавшему до его обостренного слуха.
В тот день, о котором идет речь, мы вышли на прогулку.
Сережа всматривался с таким видом, словно он уже бывал здесь когдагто. Он тихо и задумчиво читал:
Когда мы возвратились, он вдруг спросил меня:
— Хочешь почувствовать это?
— Что? — спросил я.
На лице его играла усмешка.
— Не спрашивай, что. Хочешь?
— Хочу, — ответил я тихо.
А потом вдруг и сразу я почувствовал себя берегом реки и березовой рощей, и Пушкин был тут, рядом. Я слышал его шаги и голос, повторявший:
Он был тут, и мгновенье струилось, как воды.
Его шаги на тропе, и прикосновение легкой пушкинской руки к березовому стволу, и я уже не думал о том, кто я — роща или слова поэмы, вобравшей в себя лето и окрестности и небо над водой вместе с синим облаком и речной рябью, или крыло ласточки.
Прикосновение легкой пушкинской руки, — и шаги стали уда-ляться. А потом все вдруг оборвалось…
— Ты слышал его? — спросил тихо Сережа.
— Слышал.
— Ты слышал не его. Да и как ты мог его слышать? Это заговорила роща.
— Не все ли равно, — сказал я».
23
«Всякий раз, говоря о Пушкине, Сережа вдруг переходил на шепот, словно поэт был рядом и мог услышать, что о нем говорят.
Ощущение, что далекое прошлое тут, рядом с нами, пьянило меня, как глубины океана, и я погружался в это удивительное состояние, не чувствуя под ногами, дна. Вокруг меня и во мне, как в море, шумело время, то убегая вперед, то возвращаясь…