Я знаю, что вы будете волноваться, поэтому позвоню вам сегодня. Но я боюсь, что вы не успеете прочитать мою записку, и тогда мне придется объясняться вслух, и я расплачусь. Так что, может быть, будет лучше, если вы позвоните сами.
Помните, я люблю вас! Я вернусь домой счастливее, чем уехала, и сумею сделать счастливыми вас.
В конце концов, у всех все будет хорошо.
С любовью и искренним волнением,
Рита."
Финал получился каким-то излишне формальным, но переделывать я не стала. Оставила записку на столе, подхватила рюкзак и вышла из комнаты, чтобы вернуться туда, если когда-нибудь, то очень нескоро.
Я сказала себе:
— Делай то, чего ты в самом деле хочешь.
Делай что-нибудь.
Я кралась на цыпочках, боялась, что попадусь, но в то же время не смогла бороться с искушением заглянуть к родителям.
Открывая дверь, я старалась даже не дышать.
Они спали. Мама с папой в обнимку, и дядя Женя поперек большой кровати, у их ног.
Все они дышали спокойно и выглядели нежными, как на картинах Элизабет Сонрель. Та же была в них во всех общая пастельная мягкость, та же спокойная и загадочная символичность.
Спящий король, спящая королева и спящий лорд.
А я — бодрствующая принцесса, убегаю из замка, чтобы найти своего люмпен-пролетарского свинопаса прежде, чем он сядет в самолет или на поезд и окажется далеко-далеко отсюда.
Дядя Женя обнимал ноги моих родителей, лицо его было на редкость спокойным, даже странно стало, что на шее его продолжает чернеть "я убью тебя".
Все-таки, подумала я, у меня очень странная семья.
И я осторожно закрыла за собой дверь.
Выбраться из дома было легко, мы с Толиком проделывали такое миллион раз. Спал охранник, как в первый день, когда мы с Толиком шли на озеро. Только лес вдали был костистый и черный, а так — все будто вчера случилось.
Выйдя за ворота, я перевесила рюкзак поудобней.
В тот момент я прекрасно понимала, что являюсь частью своей странной семьи: в чем-то мама, в чем-то папа, в чем-то даже мой удивительный дядя.
Но главным образом — просто Рита. И это — самое важное.
Я пошла на остановку зная, что найду его там. И я нашла. Очередной автобус прошел прямо перед его носом, а он сидел и курил, положив ноги на спортивную сумку, набитую деньгами.
Толик не хотел уезжать без меня.
Я сказала:
— Привет.
А он улыбнулся так широко, что выронил сигарету, она упала прямо Толику на коленку, он стряхнул ее, затушил, выругался.
А потом сказал:
— Ритка, ты решила, а? Или ты типа попрощаться?
Я села рядом с ним и положила голову ему на плечо.
— И куда мы поедем? — спросила я.
— Трахаться, — сказал Толик. — Скажем, во Владивосток.
И мы поцеловались.
Позже, примерно в два часа дня, я впервые оказалась в поезде, в плацкартном, причем, вагоне, пахнущем странно и терпко, как настоящая жизнь — носками, курицей, апельсинами и сортиром в конце коридора.
Толик спал, а я сидела на его койке и смотрела, как пролетают озаренные солнцем бесконечные поля, вечные-вечные-вечные поля. И вечная моя Россия с ее оборванными линиями электропередач и уходящими в бесконечность рельсовыми дорогами, и деревнями, умирающими дольше, чем я живу.
Но я больше не злилась, что всему этому отпущено так много, а мне — так мало.
Иногда я наклонялась и целовала Толика в губы.
Солнце плясало на его золотых клычках. И я не жалела, что мы мимолетны, а поля и небеса — вечны.
Все искупала моя способность видеть и мыслить, и моя возможность лечь рядом с Толиком, пригреться и услышать звонок из дома.
Пусть бы я умерла тут же, пусть у меня разорвалось бы сердце от всего золотого, я была счастлива, и поэтому не боялась.
Я знала, что бояться нечего.