Я сказала:
— А мой папа?
— Мировой мужик!
— Я имею в виду, вы с ним были в одной…
Я долго подбирала слово, пока Толик сам не сказал:
— Бригаде.
— И чем вы занимались?
Он покачал головой.
— Тем-сем. Пятым-десятым. Было — прошло. Ты лучше гляди.
Он указал куда-то наверх, к солнцу.
— Что?
— Там Бог сидит.
Наверное, я как-то по-особому на него посмотрела, потому что Толик поднял руки.
— Думаешь, совсем поехал? Не вижу я там Бога никакого. Это у меня так бабка говорила. Что облако сияет, значит там Бог сидит на нем. Как бы трон его.
У его сердца я сумела рассмотреть надпись, перехваченную лямкой майки-алкоголички — "не доводи до греха". Я снова глянула на его красивые руки, представила, как он трогает меня под ночной рубашкой. Наверное, это должно было быть приятно. Во всяком случае, мысль была интересная, хотелось ее додумать.
Толик сказал:
— Ты такая грустная, хочу тебе помочь.
Звучало почти как оскорбление. Он был больной и убогий, и мне хотел помочь, надо же. Толик подался вперед, уперся ладонями в ступень, высоко вздернув плечи, и глотнул воздуха, словно только что вырвался из-под толщи воды.
Я заметила, что губы у него очень бледные, почти синюшные.
— Почему вы думаете, что мне нужна помощь? — спросила я.
Он дернул одним плечом.
— Я так чувствую. Ну, это ж и понятно. Ты у них солнышко, дочечка, после Жорика-то. У них за тебя всю жизнь поджилки трястись будут. Но это ж не повод тебя тут хоронить. Ты че, на дискотеку-то ходишь?
— Нет.
— А в библиотеку?
— Нет.
— Все в интернете есть? И библиотеки и дискотеки?
Я улыбнулась. На рассвете он тоже казался печальным и очень больным.
— Ты хорошая девочка, — сказал он. — Но многовато дома сидишь. Надо тебе двигаться. Движение — это жизнь.
— Толик, я вас люблю.
Он глянул на меня.
— Нормас! Я тебя тоже! Я всех люблю, я так решил.
Он потрепал меня по волосам.
— Дите малое.
— Нет, я серьезно.
— И я серьезно. Я тебя тоже люблю, умат вообще, как. Ну че, решили?
— Решили, — сказала я и подалась к нему. Мне показалось, он поцелует меня, но Толик дернул меня за руки и сказал:
— Пошли гулять, любимая. Под юным солнцем, все дела.
— Вы что, смеетесь?
Он склонил голову набок, прищурил один глаз.
— Да ну, — сказал он.
— Тогда подождите, я оденусь.
Но Толик сказал:
— Да не, не надо. Я тебе говорю, трясутся они за тебя слишком. Вот, и носок сними тоже. Это важно.
Не знаю, почему я тогда стянула носок, и чего я ожидала. Он потянул меня дальше, вниз по лестнице, и я впервые за свою жизнь босыми ногами ступила на камень подъездной дорожки.
— Но я замерзну! Я простужусь и заболею!
— Простудишься — вылечишься. Страшного ничего в этом нет! Пойдем со мной, давай. Это прикольно. Ноги человеку даны, чтобы ощущать ими землю. Ты врубишься.
— Во что?
— Ну, тут вкурить просто надо, войти в ритм.
— В какой ритм?
— Ваще в ритм. В базовый.
Ногам было холодно, крошечные камушки впивались в пятки, я чувствовала пыль между пальцев. Толик шел быстро, крест на его груди болтался туда-сюда, высоко подскакивал и ударялся о печальный лик вытатуированной Богородицы.
— Ты ваще по сторонам часто смотришь?
— Ну, я подмечаю, что мне нравится.
Он хрипло захохотал, смех перешел в кашель, Толик сплюнул мокроту.
— Тогда гляди.
Внезапно он остановился, я в него врезалась. Он был такой твердый, весь в неудобных углах костей.
— Да на что?
— На все.
Но я не понимала, что Толик имеет в виду. Вот — дорожка, белая с синим, ровные, сложенные один к одному камушки, вот — высокий рыже-красный кирпичный забор. Позади мой дом, знакомый, привычный, снаружи он казался мне куда больше, чем изнутри. Впереди — черный гребень леса с высокими иглами сосен, долгое поле. Надо всем этим — просто небо, теперь все более розовое.
— Хорошо, — сказала я. — Вот это — дорожка. Это — забор. Там — лес. Вот — небо.
— Ты ж не дефективная, — сказал Толик. — Я в курсах, что ты знаешь. Как думаешь, красиво?
— Нормально, — сказала я. — Обычно.
— Во! А это красиво.
— Вы просто здесь первый день, — сказала я. — Вы тоже привыкнете.
Толик замотал головой, словно отгонял невидимую мошкару.
— Не-не-не. Привыкать — нельзя. Привычка — смерть прекрасного.