Дождавшись, пока сварится кофе, Элоиза налила себе полную чашку и, сев за стол, взяла в руки газету. Примерно через четверть часа явился Джон. Он тоже налил себе кофе и, сделав несколько глотков, с видимым отвращением отодвинул от себя чашку.
— А где Габриэла? — спросил он. — Все еще спит?
— Она вчера поздно легла, — холодно ответила Элоиза, не отрывая глаз от газеты.
— Может, разбудить ее? — снова спросил Джон.
В ответ Элоиза только пожала плечами. Джон взял со стола воскресный выпуск «Тайме», раскрыл его на страницах, посвященных деловой информации, и углубился в чтение.
Еще через полчаса он снова вспомнил о Габриэле.
— Может, она заболела? — спросил Джон, откладывая газету в сторону. Он действительно немного беспокоился, но ему и в голову не пришло, в чем может состоять истинная причина отсутствия девочки, которая обычно вставала очень рано и первой приходила сюда — не столько благодаря воспитанию Элоизы, сколько из-за острого чувства голода, которое не позволяло ей особенно разлеживаться в постели. На самом деле Джон давно должен был понять, что после их ссор Элоиза всегда вымещает свою злобу на Габриэле. Увы, истина состояла в том, что он просто не желал этого знать и продолжал закрывать глаза на очевидное.
Но когда часы в коридоре гулко пробили одиннадцать, Джон залпом допил остывший кофе и поднялся в детскую.
Габриэла перестилала постель, двигаясь с медлительной осторожностью человека, страдающего от сильной боли. На ее распухшем лице застыла маска болезненной сосредоточенности, жесты были неуверенными, скованными, но Джон ничего этого не заметил.
— С тобой все в порядке, милая? — спросил он.
Габриэла кивнула в ответ, но ее глаза снова налились слезами. Все утро она думала о Меридит, которая умерла прошлой ночью. Девочке казалось, что вместе с куклой, которую мать вдребезги разбила о стену, умерла и она сама. Еще никогда Элоиза не избивала дочь с такой яростью и с такой жестокостью, и в этом калейдоскопе боли и ужаса растворилась, исчезла навсегда последняя слабая надежда девочки на то, что когда-нибудь мама сможет полюбить ее. Теперь Габриэла была совершенно уверена, что рано или поздно мать убьет ее — гадкую девчонку, которая своим поведением не заслужила ни одной улыбки, ни одного ласкового слова. Это приводило девочку в совершенное отчаяние, однако даже оно не могло сравниться с острой режущей болью в боку, которая пронзала ее насквозь при каждом вздохе, при каждом движении. Только эта боль — да еще воспоминание о том, как от удара о стену разлетелась на куски фарфоровая голова Меридит, — вот и все, о чем могла думать Габриэла.
— Хочешь, я помогу тебе? — предложил Джон, но Габриэла покачала головой. Она очень боялась. Если мама увидит, как папа помогает ей выполнять ее обязанности, это закончится новым наказанием. Элоиза постоянно повторяла дочери, чтобы она не смела жаловаться отцу и настраивать его против нее. Габриэла никогда этого не делала — сначала потому, что боялась матери, потом — потому что поняла: папа ничем ей не поможет.
— Пойдешь завтракать? — как ни в чем не бывало предложил Джон, и девочка опять покачала головой.
Она боялась встретиться с матерью. Да и голода Габриэла больше не чувствовала — ей казалось, что она уже никогда в жизни не сможет проглотить ни кусочка. И прежде совместные завтраки были для нее суровым испытанием, теперь же Габриэле достаточно было неловко пошевелить рукой или слишком глубоко вздохнуть, и в груди у нее сразу вспыхивала огненная боль, от которой темнело в глазах, а на лбу выступал холодный пот.
— Н-нет, папа, я не хочу есть, — с трудом выдавила Габриэла, заметив, что Джон вопросительно смотрит на нее.
Он подумал про себя, что девочка, должно быть, очень устала. Джон ни в какую не желал замечать ни очевидной неловкости, с какой двигалась Габриэла, ни распухшей губы, ни запекшейся в волосах крови. Он уговаривал себя. Что всему этому должно быть иное объяснение, вроде пресловутого падения с лестницы, и весьма преуспел в этом.
— Пойдем-пойдем, — сказал он. — Я приготовлю тебе оладьи с ежевичным вареньем.
Он говорил почти заискивающим тоном, потому что в глубине души все знал. Но даже думать о том, что Элоиза сделала с их дочерью вчера вечером, Джон боялся.
Это сделало бы бремя его вины непереносимым.
Только сейчас он заметил, что поверх платья Габриэла надела тонкий свитер с длинными рукавами. Она всегда поступала таким образом, когда ее руки оказывались покрыты синяками и ссадинами. Это был бесспорный признак того, что Элоиза снова «воспитывала» дочь, но Джон и тут нашел для себя приемлемую отговорку. «Должно быть, девочка слегка простыла, и ее знобит».
А Габриэла прикрывала свои увечья свитером совершенно сознательно. Даже дома она не осмеливалась напоминать матери о своем «отвратительном поведении», выставляя напоказ синяки, полученные в наказание за тот или иной «проступок». Между ними троими — включая и Джона — существовало что-то вроде молчаливого соглашения. Девочке милостиво позволялось надевать любую одежду, которая прикрывала бы кровоподтеки, багрово-синие опухоли и ссадины, частенько сплошь покрывавшие худенькие плечи и руки Габриэлы.
— А где твоя Меридит? — неожиданно спросил Джон, оглядевшись по сторонам и не увидев куклы на привычном месте — на тумбочке возле кровати. Обычно девочка не расставалась со своей единственной игрушкой, но сейчас ее нигде не было.
— Она… уехала, — ответила Габриэла, опустив глаза и прилагая колоссальные усилия, чтобы не заплакать. Ей вдруг вспомнилось, с каким глухим, тошнотворным звуком врезалась в стену белокурая головка Меридит и как полетели в разные стороны осколки фарфора. Она знала, что никогда этого не забудет и никогда не простит мать за то, что она лишила ее единственной подруги. Даже нет, не подруги — Меридит была для нее чем-то большим. Она была дочкой Габриэлы — ее ребенком, изуродованным и убитым у нее на глазах.
— То есть? — удивился Джон, но, спохватившись, решил, что развивать эту тему не стоит. — В общем, спускайся-ка вниз. Сегодня мы пойдем в церковь, и ты обязательно должна что-нибудь съесть.
Сказав это, он поспешно вышел из детской и сбежал вниз, испытывая огромное облегчение от того, что больше не видит печальных глаз дочери. Теперь Джон точно знал, что в его отсутствие случилось что-то страшное, но он не желал расспрашивать об этом ни Габриэлу, ни Элоизу. Подробности очередного наказания ему были ни к чему — он никогда не стремился знать больше того, что ему доводилось увидеть своими собственными глазами. Но даже тогда Джон не предпринимал ничего, чтобы помешать жене и спасти дочь от расправы.
Через некоторое время Габриэла все же пришла, хотя спуск по лестнице был для нее настоящей пыткой. От боли в груди и в ушибленной лодыжке Габриэла едва не теряла сознание, но она слишком боялась не выйти к завтраку.
— Ты сегодня поздно, — не поднимая взгляда от газеты, приветствовала ее Элоиза.
— Прости, мамочка, — прошептала девочка. Говорить было больно, но она знала, что ответить необходимо.
Для своего же блага.
— Налей себе стакан молока и возьми овсянку, — сказала Элоиза, которой очень не хотелось отрываться от чтения. — Если ты, конечно, проголодалась… — добавила она.
Габриэла беспомощно оглянулась по сторонам, но, прежде чем она успела что-нибудь сказать, Джон положил ей полную тарелку, овсянки, которая уже успела остыть. Он как раз наливал в стакан молоко, когда Элоиза, дочитав заинтересовавшую ее статью, подняла голову.
— Ты все время ее балуешь, — недовольно произнесла она. — Ты что, хочешь совсем испортить ребенка?
И она посмотрела на него с нескрываемой злобой, которая, впрочем, не имела никакого отношения к Габриэле. Джон провинился, и Элоиза хотела напомнить ему об этом. Хотя она всегда одергивала его, когда он пытался сделать что-то для девочки.