Выбрать главу

Когда он уходит, мы с тобой остаемся вдвоем. Мне делают два укола, но момент пропущен, и от боли я начинаю слабо скулить и плакать. Ты нежным жестом кладешь ладонь мне на грудь, ладонь каменная, боль не проходит, а только стягивается под то пространство, где лежит твоя ладонь, как войско под стяг, и там сейчас располагается ад, не филиал его, а весь гееном целиком, и я испытываю все муки всех грешников всех времен, сосредоточенные в крошечном овале. Я ничего не вижу, кроме тебя, значит, глаза мои закрыты, ты наконец снимаешь руку с моей груди, боль разливается по легким равномерно, и странным образом становится легче. Ты гладишь меня по щеке, поправляешь мешок на капельнице, отходишь от кровати и стоишь так, словно к чему-то прислушиваешься. Я открываю глаза, фирзики беседуют у окна, ты слушаешь их и потом подходишь ко мне с сочувственной улыбкой. Ты смотришь на меня нежно, вместо рук у тебя короткие зеленые лапы, и когда ты улыбаешься, твой рот полон острых неровных зубов. "Алена хочет выйти замуж, - говоришь ты. Это первый раз, когда я слышу твой голос из твоих же уст, потому что до сих пор он принадлежал только Алене. - Замуж хочет выйти Алена, а если ты умрешь неразведенным, то ей придется ждать, а то некрасиво. Ведь правда, некрасиво?" - сочувственно спрашиваешь ты, и в ожидании ответа невесть откуда взявшимся хвостом постукиваешь по полу. Однако язвительный твой выпад приходится мимо, я и сам все понял, и в ответ на твои слова я улыбаюсь, как могу, и ты в ярости клацаешь зубами, и на твоем хорошеньком личике на миг проступают грязно-зеленые крокодиловые разводы. Это первый раз, когда я беру над тобой верх.

Вопреки обычаю, боль стихает к ночи, и я лежу, отпущенный и просветленный, стараясь не двигаться и наслаждаясь отсутствием ощущений в груди. Тебя нет, видимо, дневная наша борьба здорово тебя утомила, а, Crocodeeja? - и я горд собой, в первый раз за много-много недель.

Ты появляешься только утром, маленькая, ростом не более полуметра, в глазах у тебя испуг, за эти сутки мы как будто поменялись ролями, и я вижу, что ты меня боишься, что легкие не так сильно горят сегодня утром, что твое появление усиливает боль не таким кошмарным образом, как обычно. Сейчас ничего крокодильего в тебе нет, только зеленоватые перепонки отливают в слабом свете коридора между твоих пальцев, но и они кажутся, наоборот, очень уязвимыми, и ты сама стараешься их оберегать от моего взгляда, пряча руки за спину. У меня создается впечатление, что ты бы и рада была уйти, но что-то тебя держит. Вначале я думаю, что ты надеешься взять реванш, но одного твоего прятания рук достаточно мне, чтобы разубедиться в своих подозрениях. Ты не подходишь ко мне, а залазишь в кресло и смотришь на меня оттуда печально. Болит? - спрашиваешь ты. Нет, - лгу я, - не болит, - и стараюсь, чтобы мой голос звучал погромче и потверже. Ты вздыхаешь, пересаживаешься ко мне на кровать, кладешь на грудь ладонь и говоришь: А так? Под твоей ладонью боль начинает конденсироваться, собираться каплями изнутри и, срываясь, ударять в задние стенки легких, но я отвечаю: нет, не болит. У меня на лбу выступает пот, ты улыбаешься и становишься побольше, ростом с ребенка. А так? - спрашиваешь ты, расстегиваешь на мне пижаму и вырисовываешь пальцем на ребрах замысловатый узор, и там, где прошел твой палец, начинают вспыхивать и разрываться во мне раскаленные стеклянные звезды, стреляя крошечными осколками. Не больно, говорю я, ох, как мне не больно, не больно же, не больно, не больно!! - и ты хохочешь, обнажая страшные зубы, и твои брови и лоб становятся рельефными, покатыми, шершавыми, и мощная шея уходит в плечи, в короткие лапы, в когтистые пальцы. Я хватаю тебя за эту жуткую шею, потные ладони скользят по липкой коже, но мне удается притянуть тебя к себе, и я изо всех сил, задыхаясь, прижимаю к своей груди твой висок, и ты кричишь страшным алениным криком и вырываешься, но я удерживаю тебя в плывущей темноте палаты, и заставляю боль переходить из меня обратно, к тебе, туда, где она родилась. Ты орешь, и я ору, вокруг уже носятся какие-то люди, оттаскивают тебя от меня, но я не выпускаю, я кричу, и кашляю, мне ничего не видно сквозь слезы, и вдруг я понимаю, что боль прошла, а ты лежишь неподвижно, а я дрожу и плачу, а вокруг бегает медсестра, и врач появляется из коридора, и говорит: "Позвоните Ярцу в психиатрию", но тут я расталкиваю всех, и сдираю пластырь, крепящий ко мне капельницу, и вынимаю иглу, вытаскиваю из носа трубки, отлепляю от груди синие присоски кардиометра и иду к окну, и выхожу из окна наружу, в день, и опускаюсь на землю, и иду по больничному двору сквозь людей, скамейки, заборы и гаражи домой, к Алене.

Гольдмунд и Гольдмунд

Я убегаю-убегаю-убегаю, пересекая площадь, лавируя в толпе. У меня нет времени оглянуться, я слишком занят попытками не сбить никого с ног, хотя мне уже ясно, что мой преследователь отстал. Глупо, наверное, очень глупо убегать от своего бывшего учителя физики. Я, человек в пиджаке и с кейсом, наверняка смешно выглядел, когда пожилой интеллигентный учитель призывно выкрикивал в толпу мое имя, а я ускорялся, лавируя среди гуляющих, как испуганный уж. Но у меня, честное слово, не было сил по прошествии двадцати лет с момента "последнего звонка" радушно беседовать со стариком о моей судьбе и слушать его малоинтересные (и, наверняка, немножко постыдные) воспоминания о моих отроческих днях. Поэтому я и убежал, озадачив своего бывшего учителя, и теперь угрызения совести выедят мне всю душу.

Я стою на палаццо де ла Кассиди, в одном из самых нелюбимых мной кварталов города. Здесь все очень богемно, а я ненавижу богему. Здесь живут люди, способные выкрасить свою входную дверь в синий цвет и расписать ее золотыми рыбками, похожими на египетский глаз, и слишком яркими зелеными разводами. Окна первого этажа здесь низкие, как в большинстве дешевых районов, и идущий невольно замечает висящие на внутренней стороне рам самодельные абажуры из каких-то склеенных ниток и кактусы в дурацких "аутентичных" горшках из папье-маше. Я стараюсь не смотреть по сторонам, мне противны все эти претензии на художественную обстановку, на художественный вкус. Мне надо дойти до конца улицы и свернуть налево, а оттуда идет к моему дому одиннадцатый трамвай. Уже на самом углу я миную вход в маленькую галерею, здесь полно таких галерей, три ступеньки вниз - и ты в жарком, плохо освещенном помещении, среди банальной мазни или "авангардных" черно-белых фотографий. Ты неловко переходишь из одной крошечной комнатки в другую, а автор представленных произведений (или его доверенное лицо любовница, любовник) безмолвно следует за тобой на расстоянии натянутого поводка. Ты изображаешь мысль в глазах, перед одной рамой хмыкаешь, перед другой поджимаешь губы, хотя между заключенными в них "шедеврами" нет никакой ощутимой разницы. Наконец, три ступеньки вверх, - и ты снаружи, с ощущением нехорошего поступка в душе, с ощущением взгляда хозяина на затылке, - взгляда, способного навлечь на человека лигатуру.