Мы решаем накупить продуктов в супермаркете и обедать дома, ты сообщаешь о своей готовности создать нечто чарующее из спагетти. Мы набиваем тележку кучей продуктов, я знаю, что нам не съесть и четверти, все остальное будет отведано, надкушено, - и выброшено через несколько дней, когда холодильник начнет попахивать мусорным ведром. Но я не пытаюсь остановить тебя, я шучу и балагурю тебе в тон, и мне весело.
У кассы мы выкидываем наши продукты на ползущую зеленую резину и добавляем к этой куче несколько букетов мелких роз, выставленных в больших ведрах у самых касс. Ты смеешься над неловкостью кассирши, пытающейся вытянуть коробку швейцарского сыра из-под мокрых стеблей, галантно ей помогаешь. Кассирша очень молода и очень некрасива, у нее длинный, как нос, острый подбородок. Наши продукты составлены в бумажные пакеты, я расплачиваюсь, а ты вытаскиваешь из уже потемневшего пакета один букет и с поклоном преподносишь его кассирше. Очередь начинает одобрительно улыбаться. Я подхватываю два пакета и направляюсь к выходу.
К машине мы идем так: я впереди, ты - на шаг вправо и сзади. Ты уже понял, что проштрафился, от твоего веселья не осталось и следа. Ты пытаешься делать вид, что ничего не произошло, и бодро кидаешь реплики по поводу большой собаки, обнюхивающей мусорный бак перед шашлычной, и раскрашенного флюоресцентом мерседеса на соседней парковке. Я молчу и не реагирую. Это, конечно, немного жестоко с моей стороны: я, безусловно, не приревновал тебя к ведьме у кассы, я просто хочу очень четко научить тебя не делать того, чего я не люблю. Мы доходим до машины. Ты уже не пытаешься вести себя как ни в чем не бывало; тебе настолько не по себе, что ты догоняешь меня и кладешь мне руку на талию. Я сразу смягчаюсь: тебе надо было очень многое преодолеть в себе, чтобы сделать этот жест, ты ненавидишь проявлять наши отношения на улице, боишься, видно, быть замеченным знакомыми. Я улыбаюсь тебе через плечо, из-за мешающего мне пакета. Ты успокаиваешься, веселеешь.
У дома мы выгребаем из багажника наши покупки, их так много, что я ничего не вижу из-за навьюченного на меня барахла. Tы руководишь мной, как слепым: "Калитка... Вторую ногу... Теперь забирай влево (дорожка к дому забирает влево, потом вправо, - во время строительства прямо перед домом была огромная грязная лужа). Хорошо... Чуть-чуть вправо..." Я спотыкаюсь, сердце падает в пятки, но я-то не падаю, конечно. Мы смеемся. Ты поднимаешься на крыльцо первым, я слышу - грюк, грюк, - ты поставил на мрамор свои два пакета, тюкнула по камню банка с вареньем или огромная подарочная бутылка с кетчупом. Ты сбегаешь по ступенькам ко мне, делаешь два шага, дорожка хрусть, хрусть! - и вдруг замираешь. "Ну?" - говорю я нетерпеливо, уже болят скрюченные пальцы, но ты молчишь. Я осторожно приседаю, ставлю пакеты прямо на гравий и оборачиваюсь.
В проеме калитки, одной ногой уже ступив на гравий, носком другой еще цепляясь за асфальт тротуара, стоит женщина. Я никогда не видел ее, но узнаю мгновенно. "Здравствуй, Маделейн", - говорю я, - "До свидания, Маделейн". "Здравствуй, Маделейн", - повторяешь за мной ты, - но только первую половину фразы. Я разворачиваюсь и ухожу в дом.
На кухне я наливаю себе кофе в самую большую чашку, тщательно отмериваю сахар, коньяк, бальзам. Пью, рассматривая трещинку в пластиковой ручке холодильника. Иду в гостиную, неся часку перед собой, как крошечный щит. Включаю телевизор и пялюсь на женщину, за спиной которой сменяются кадры хроники. Я не слушаю ее слов, а только смотрю на ее шевелящиеся губы. Она мне противна.
Мне страшно.
Я вспоминаю, как в день нашего с тобой знакомства ты рассказывал мне про Маделейн (ты пил пиво в забегаловке, покрытой клетчатой клеенкой аж по стойку бара, я увидел тебя с улицы и понял все, и подсел к тебе). Я слушал тебя поначалу, но чем дольше ты сидел напротив меня, нервничая, злясь, с трудом удерживаясь от слез, тем слабее доходил до меня твой голос, и тем сильнее нарастала в груди мягкая, сладкая боль, - боль тоски, боль ревности, боль предощущения будущего. В твоих влажных глазах плавало недоумение выброшенного на улицу кутенка. Ты студент, у тебя нет ни денег, ни работы. Она очень неожиданно бросила тебя, твоя жена Маделейн.
Я предложил тебе тогда поехать со мной поужинать. Ты замялся - у тебя не было ни копейки. Я угощал.
Я кормил тебя, стесняющегося заказать лишнее ("250 грамм бифштекса я, пожалуй, не осилю. Пусть будет двести, только прожарьте получше, хорошо?" и, с деланной доверительностью, призванной скрыть неловкость: "Ненавижу кровь". Я тоже ненавижу кровь, мой мальчик.)
Ты живешь у меня уже два месяца, и я до сих пор не позволил себе ничего серьезного, - так, объятия, ласковые слова, поцелуи. В такие моменты ты впадаешь в страшное замешательство. Даже когда я просто глажу тебя по ноге, я ощущаю сквозь брючную ткань напряжение твоих мышц. Ты смущаешься и пугаешься, - это так; но ты не испытываешь отвращения, - а это главное. Я же, со своей стороны, не тороплю тебя; я даже ни разу не попросил тебя раздеться донага и довольствуюсь тем, что любуюсь твоим тонким, по-девичьи молочным торсом. От моих ласк тебе страшно и стыдно, что ж, это нормально, говорю себе я. Норманн был таким же, говорю себе я, мой бедный Норманн был похож на тебя, когда я подобрал его на шатком мостике через Рио-Фаната. У него было такое же выражение глаз и такая же манера чуть напрягать спину, боясь отстраниться от моих целующих губ, боясь обидеть меня. Я не торопил его, не тороплю и тебя. И ночь за ночью твои губы становятся мягче, твои руки - любопытнее, а вздохи - прерывистее и глубже. Когда первый раз ты испытал рядом со мной эрекцию, ты отскочил и внезапно горько расплакался. Я ненавижу тех, кто виноват в этих твоих слезах. Я научу тебя любить твое тело так же сильно, как ты любишь свою запуганную душу. Я могу это сделать.
Я хороший любовник, - думаю, тебе не на что пожаловаться.
Я слышу голос Маделейн во дворе, потом твой, ты ей отвечаешь что-то тихо-тихо. Дурачок, я все равно не подслушиваю. Но то, что ты понизил голос, есть знак: ты говоришь вещи, которые мне бы не понравились. Сукин ты сын, неблагодарная любимая тварь. Именно сейчас я ощущаю такую сильную любовь к тебе, что боль в груди мешает мне дышать. Сукин ты сын, неблагодарная тварь.
Я иду за второй чашкой кофе. Пинаю ногой диван. Разбить бы к черту эту кофеварку.
Из окна кухни вас хорошо видно - если приподнять штору. Я не приподнимаю штору, - голоса отсюда тоже слышны лучше, чем из гостиной; мне этого достаточно. У вас идет перепалка, я злорадно внимаю тому, как ты честишь Маделейн на чем свет стоит. И тут вдруг она начинает плакать. В тот же момент боль в пальце заставляет меня зашипеть, - дрогнула рука, и кофе выплеснулся наружу.
Я осторожно ставлю чашку на стол и сжимаю правую руку в кулак, пытаясь унять дрожь в пальцах. Ты уже не кричишь, и тишина во дворе длится слишком долго, чтобы я мог думать, что вы с Маделейн просто смотрите друг другу в глаза.
Я стою и жду, когда вы заговорите, но из окна доносится только отдаленный грохот разворачивающегося на соседней улице самосвала. Я опускаю палец в кофе. Боль так резко ударяет в голову, что мне становится легче.
Я опять иду из кухни в гостиную. Проходя прихожую, слышу, как хлопает калитка. Твои подошвы шуршат по гравию, потом осторожно топают по ступенькам. Я стою в прихожей и смотрю на дверь, а ты смотришь на нее с другой стороны. Я просто жду, а ты готовишься войти. У тебя сейчас очень муторно на душе, мой мальчик; ты думаешь обо мне, о том, как вести себя со мной. Ты зря ломаешь себе голову. Прямо сказать: "я ухожу" ты не сможешь, кишка тонка. Поэтому, что бы ты сейчас ни решил, ты войдешь, напорешься на мои глаза и сделаешь вид, что ничего не изменилось. Давай же, давай, давай.