Он передал Луизе записку и маленький карандаш.
— Надеюсь, теперь вы станете одной из набожных моих прихожанок…
С трудом Луиза дождалась конца мессы. И в камеру не шла, а будто летела, стискивая записку в запотевшей от волнения ладони. Забившись в угол, подальше от посторонних глаз, читала и перечитывала:
«Думаю, Вас порадует мое сообщение — много хороших и умных людей находятся в безопасности. Вам, вероятно, хорошо знакома моя манера смотреть на вещи. Поэтому, без сомнения, Вас не удивит, если я скажу, что наши идеи в конце концов победят. Мы сейчас были побеждены, ну что же! Если не мы, то наши братья возьмут реванш. Так какое же имеет значение, если я, например, в это время уже не буду жить? Я знаю храбрость и энергию моих товарищей по борьбе и уверен, что моя казнь только увеличит их рвение и сделает еще более необходимым справедливое возмездие… Вместо того чтобы огорчаться нашими неудачами, проанализируйте лучше их последствия, и вместе со мной Вы убедитесь, что никогда социализм не был так необходим, как сегодня!»
Значит, он ждет казни! Да разве и может быть иначе?! Ведь и ты не думаешь, что они сохранят тебе жизнь. Так набирайся же мужества, чтобы не споткнуться по дороге к смертному столбу!
С того дня тюремная жизнь обрела для Луизы новый смысл, наполнилась содержанием тем более значительным, что день суда над Ферре приближался. Теофиль писал ей, что вначале думал отказаться от выступления, наверняка зная, что трибунал будет грубой фальсификацией разбирательства, но позднее пришел к выводу, что и судебную трибуну необходимо использовать для обличения версальской камарильи. «Надо сделать так, чтобы трибунал превратился в суд Коммуны над тьерами и мак-магонами», — писал он, прилагая к записке черновик заявления суду:
«Господам членам Третьего Военного трибунала.
Принимая во внимание, что я имел честь быть избранным членом Парижской Коммуны тринадцатью тысячами семьюстами голосами Восемнадцатого округа; что я принял этот мандат и моим долгом было честно его выполнять; что Коммуна пала, ее члены убиты или арестованы, а характер их личностей, их действий, их учения и намерений сознательно извращен и истолкован самым лживым и гнусным образом; принимая во внимание, что главные вожди Парижской Коммуны, убитые, арестованные или вынужденные скрываться, стали объектом подлой и недостойной клеветы и не имели возможности доказать истину и заклеймить клеветников…»
Теофиль излагал содержание будущего выступления, и Луиза с гордой радостью думала, что тюрьма и черный призрак казни не сломили его, он остался борцом, таким же чистым рыцарем Революции, каким она знала его в жизни на свободе.
По примеру Теофиля она стала готовиться к суду, составляла и записывала обличительные фразы, намереваясь бросить их в лицо судьям и обвинителям. Что ж, Луиза, жизнь на земле не обрывается с нашей гибелью, и ты обязана дать во имя будущего последний бой.
Однажды, в конце июля, ее вызвали на свидание. В сумрачном помещении с зарешеченными, запыленными окнами увидела свою мать и сестру Теофиля. Мари осунулась и постарела, Луизе показалось, что в волосах девушки серебрится седина. Но и Мари, и мать держались мужественно. Марианна просила Луизу не беспокоиться о ней: помогают сестры и брат, она не пропадет, «лишь бы ты, Луизетта, осталась жива».
Открыто говорить о судах и следствии при тюремщиках было невозможно, но из иносказаний Мари Луиза поняла, что Лоран Ферре тоже арестован, а мать увезли в больницу умалишенных в приюте Святой Анны. Потерял рассудок брат Мари, Ипполит, но его и больного держат в тюрьме. Так что Мари осталась одна-одинешенька, приходится выполнять любую работу, чтобы купить кусок хлеба и собрать передачу. И все же Марианна и Мари принесли Луизе корзинку еды — хлеб, мясо, овощи. Вернувшись в камеру, она раздала все до последнего куска, — не могла набивать себе рот, когда на нее смотрят сотни голодных глаз. Оставила себе не больше, чем давала другим.
Теперь время для нее текло иначе: каждый день, как он ни длился, приближал суд над Теофилем и — неизбежно — его казнь. Ферре сидел в версальском Дворце правосудия, в крохотной одиночной камере, а сотни палачей на свободе «работали» на его смерть, и не было силы, которая могла бы эту жестокую и бездушную машину остановить. Объявили, что председателем суда над коммунарами назначен Мерлен, а прокурором — батальонный командир Гаво, — от солдафонов, ненавидевших Коммуну, не приходилось ждать ни объективного рассмотрения дела, ни снисхождения. «Можно считать, что смертный приговор у меня в кармане», — горько шутил Теофиль в одной из записочек.