Выбрать главу

В конце допроса адвокат спросил Базилевского, был ли тот репрессирован за сотрудничество с немцами. На это Базилевский ответил отрицательно. На вопрос, служит ли он снова и пользуется ли уважением, свидетель дал положительный ответ. Таким образом защите вполне удалось дискредитировать главного свидетеля обвинения.

Двое других свидетелей обвинения: профессор судебной медицины Софийского университета Марков и главный судебный медэксперт Минздрава СССР Прозоровский — также не смогли достаточно обоснованно подтвердить правильность советской версии катынских расстрелов.

И что из того, что защита не ставила вопрос о том, кто расстрелял пленных поляков: мы или они? Пусть такого права защите не дано, но она доказала по этому делу несостоятельность советской версии, хотя и не приписала вину советским властям. Однако страшный вывод напрашивался сам собой и был косвенно подтвержден решением суда: «За недостатком доказательств не включать дело о катынских расстрелах в приговор Международного военного трибунала». В задачу Трибунала не входил поиск других виновных, пусть даже в тягчайших преступлениях против человечности. Поиски эти могли бы помешать работе международного судебного процесса, который несмотря на все трудности должен был состояться, ибо этого требовало человечество, истерзанное нацистскими зверствами и долгой кровавой войной.

Что же должны были чувствовать и думать советские граждане, присутствовавшие на заседании суда в «черный день Нюрнбергского процесса»? Именно так мы, не сговариваясь, назвали день 1 июля 1946 года.

Для меня это был действительно черный день хотя я была всего лишь переводчиком в зале суда. Слушать и переводить показания свидетелей мне было несказанно тяжело, и не из-за сложности перевода, а на сей раз из-за непреодолимого чувства стыда за моё единственное многострадальное Отечество, которое не без основания можно было подозревать в совершении тягчайшего преступления.

В этом, к моему великому ужасу, и заключалась Правда, ничего кроме Правды! Для того чтобы не усомниться в этом и доказать себе правомерность столь тяжкого обвинения, мне было достаточно вспомнить очередь измученных горем родственников советских заключенных во дворе дома № 24 на Кузнецком Мосту, в которую мы вставали на рассвете. Мы дожидались, когда откроется дверь в приемную НКВД, и выслушивали трафаретные ответы дежурных энкаведистов. Протягивая в маленькое окошко в толстой зеленой стене паспорт, большинство слышало неизменный ответ: «Десять лет без права переписки». Это, как правило, означало: расстрел!

Даже самые ярые сталинисты не сомневаются, что в годы советской власти такие ответы услышали миллионы и миллионы. Они давались всеми действующими в крупных городах приемными НКВД ежедневно с 9 до 18 часов, кроме выходных и праздничных дней.

Через десятилетия узнаем мы об огромных массовых захоронениях на территории СССР, но это будет потом. А пока в Нюрнберге свидетель Аренс в своих показаниях суду только упомянул о безымянных неглубоких могилах в Катынском лесу, где лежали разложившиеся трупы и рассыпавшиеся скелеты. Судя по состоянию останков, это были наши соотечественники, расстрелянные еще задолго до войны.

О наших соотечественниках в Нюрнберге не говорилось ни слова. Речь шла только об убиенных поляках, и память, которая в таких жизненных обстоятельствах почему-то отказывается нам подчиняться и, работая по своим законам, высвечивает какое-то одно событие, или чье-нибудь давно забытое лицо, заставила меня в этот день вспомнить рассказ моей мамы об участи одного молодого поляка, сына главного архитектора Варшавы (фамилии его я не помню). Он попал в Колымские лагеря вместе с тысячами своих соотечественников после «победного» вступления нашей армии в Польшу осенью 1939 года, когда нас связывала с гитлеровской Германией трогательная дружба и мы сообща ликвидировали польское государство.

Юноша умер в колымской лагерной больнице от обморожения и дистрофии. Умирая, он просил написать о его смерти в Варшаву бабушке и маме. Эту его последнюю просьбу моя мама выполнить не могла — ведь тогда она сама была заключенной и не могла написать даже своим детям! В больницу маму взяли санитаркой, по ее словам, то ли с лесоповала, то ли из вышивального цеха. Единственное, чем она могла помочь, было дополнительное питание для умирающего, которое она доставала с большим трудом. Спасти поляка не удалось. Его с фанерной биркой на ноге вместе с другими умершими заключенными опустили в братскую безымянную могилу. На бирке стоял номер личного дела… Когда мама вышла из лагеря, была война, а теперь уже вряд ли кто-нибудь из родственников юноши остался в живых!