Выбрать главу

Вместо послесловия

Тут бы мне и закончить свое повествование, но пока поезд еще только приближается к Москве, я хочу в последний раз обратиться к читателю.

Итак, с Нюрнбергским процессом покончено, и мы, статисты, должны без промедления покинуть зал. Когда занавес опущен, право выйти на авансцену и раскланиваться имеют только главные действующие лица.

Что касается меня, я бы никогда не решилась высказать мои дилетантские суждения. Но… Простите мне великодушно продолжение затянувшейся истории и невольные повторения. Пишу только потому, что не могу молчать перед лицом надвигающейся опасности возврата большевизма и национал-социализма.

Как меня встретит Родина? Этого я не знала, как не знали этого и мои попутчики от генералов до штатских сотрудников советской делегации в Международном военном трибунале. Каждый из нас выполнил свой долг, как он его понимал или как умел, и теперь все мы были равны перед неписаными, но неумолимыми законами нашего реального социализма.

Хотя ехали мы не в телячьих вагонах, как советские военнопленные, которые возвращались на Родину из нацистских концентрационных лагерей прямиком в советские исправительно-трудовые лагеря, а следовали по маршругу Берлин — Москва в мягких спальных вагонах курьерского поезда, но каждому из нас было неведомо, какую участь уготовила ему наша непредсказуемая родная советская власть.

Мы не знали, кого из нас она лишит жизни, превратит в лагерную пыль, а кого одарит барской милостью, наградит орденами и, того глядишь, возведет в руководящую должность с предоставлением особых привилегий. Статистам такие почести, конечно, были не положены. Это касалось только судейской элиты.

А за все милости при нашем социалистическом режиме, разумеется, приходилось расплачиваться рабским повиновением, доносами, лжесвидетельствами, подлостью и предательством, как правило, в строгом соответствии с полученными поощрениями и наградами. И следовало встречать каждое слово «любимого» Вождя достаточно бурными и продолжительными аплодисментами, вставать и кричать «Ура!» и прочее, и прочее.

Как не вспомнить в этой связи один из характерных эпизодов моей не слишком удавшейся научной карьеры. За год-два до смерти Вождя, когда обычаи, связанные с поклонением ему, достигли в своем развитии апогея, сам ректор Московского государственного университета доктор исторических наук, профессор Илья Саввич Галкин, мой официальный научный руководитель, прочитав первую главу моей кандидатской диссертации по историографии Германии, указал мне на настоятельную необходимость воздать в моем опусе пусть примитивную, но безграничную хвалу корифею всех наук и кроме того включить во введение тезисы о борьбе против мирового империализма, буржуазного идеализма и космополитизма. Такое вот простое замечание научного руководителя. Я робко ответила ему, что сделать этого не могу. Профессор даже изменился в лице. Он вскочил со своего места за письменным столом и на цыпочках направился к чуть приоткрытой двери своего кабинета. Выглянув в переднюю и убедившись, что там, кроме собаки, никого нет, он вернулся на свое место и шепотом произнес: «Тише, тише! Вы не можете, я сам сделаю, иначе в ВАКе не пройдет».

За годы ленинско-сталинской диктатуры мы слишком хорошо усвоили правила игры в социализм, но я была плохой ученицей.

Уроки Нюрнбергского процесса я усвоила лучше. Усвоили их, я думаю, и все участники процесса. Каждый из нас, наверное, выделяет для себя нечто самое главное из этих уроков. А для меня, как я не устаю повторять, главным было выявление родства двух тоталитарных систем XX века. Сознавать это сходство было для меня, советского человека — еще и еще раз скажу — вовсе не легко. Но совсем уж трудно было понять: почему так должно было случиться?

Я думала об этом, но в душе моей уже стихло то чувство неукротимого гнева, которое охватило меня в детстве, когда после ареста родителей я шла, дрожа от холода и страха, по Красной площади, и посылала мысленные проклятия великому учителю и любимому отцу народов. Я думала ни много, ни мало о том, как его убить, задушить, разорвать на куски, превратить в пепел. Но как же это сделать? Древняя кремлевская стена не давала ответа. И я, придя домой, садилась писать очередное прошение о пересмотре дела моих родителей всесоюзному старосте Калинину. По ночам я писала стихи. Жаль, но я уничтожила их перед отъездом на фронт. В памяти случайно сохранилась строчка: «Когда ты издохнешь, кремлевский пес?» Сохранять такое было очень опасно.