Хельмут посигналил, отъезжая, повернул за угол, я помахал вслед — и больше я его никогда не видел. Вернувшись в Мюнхберг, он пошел в свою клинику, сделал сам себе рентгеновский снимок — этого он боялся больше всего на свете, и увидел на нем, что скоро умрет. У него обнаружился рак — результат многолетних рентгеновских облучений, но он никому об этом не сказал, а как обычно поужинал с Евой и Клаусом. Аксель и Райнер к этому времени уже уехали из дома. Потом он сказал «Mahlzeit» и поковылял по лестнице в свою комнату. Закрыв за собой дверь, он открыл бутылку вина и налил себе мензурку морфина. Он пил и делал записи в дневнике — он был уверен, что предки ожидают его на том свете, — и когда бокал опустел, дядя Хельмут погрузился в сон.
По вечерам я садился на мопед и ехал к берегу, чтобы проверить, на месте ли море. Оно было на месте, и я не знал ничего лучше, чем, бросив все, просто стоять на берегу Балтийского моря: здесь кончался Фальстер и здесь в лицо тебе дул ветер. Я брел по берегу, который тянулся насколько хватает глаз, смотрел на белые барашки на отмели, выискивал ракушки и окаменевших морских ежей, надеясь найти янтарь. Он попадался очень редко, и не верилось, что он вообще тут есть, вместо него встречались лишь кусочки стекла или желтые шарики на водорослях. Пнув песчаный холмик ногой, я отправился на мол. Раскинув руки, я махал ими — вверх-вниз, вверх-вниз — и распугал всех чаек, они, наверное, решили, что я хищная птица. И я проклял это место, плюнул против ветра, и плевок вернулся мне прямо в лицо.
Хотя я и уехал из Нюкёпинга, на самом деле я так и не смог навсегда с ним расстаться, так и не смог вырваться из дома на улице Ханса Дитлевсена. Родители остались одни и жили теперь, прислушиваясь к тиканью напольных часов, которые убивали время — часы были единственным, что двигалось в этом доме. Все остальное остановилось. У родителей не было никого, кроме меня, и я по-прежнему был для них маленьким Кнудхеном. Каждое Рождество, каждый Новый год, каждую Пасху и каждый день рождения мы встречались за обеденным столом — все было так, как было всегда.
Последние годы отец ухаживал за мамой, которой неудачно сделали операцию в частной клинике. Ей повредили позвоночник, и она никак не могла поправиться. Она ходила с палкой, потом с ходунками, мужественно боролась с болезнью и смотрела на меня усталыми и печальными глазами — я ничем не мог ей помочь, утешить ее было невозможно.
Маме становилось все хуже, она жаловалась на боли в спине и на мочевой пузырь — у нее обнаружился цистит, который не поддавался лечению, ей все время нужно было в туалет, и пришлось поставить катетер. Гортань у нее была обожжена в результате облучения — ее лечили от рака полости рта, она все меньше и меньше ела и становилась все более похожей на тень. Врачи ничего не могли сделать, даже избавить ее от боли — морфин на нее не действовал. Потом она упала и сломала ногу. Ногу зафиксировали металлической шиной, и мама уже не вставала с постели. Еду им приносили. Папа не выходил из дома, и когда я говорил с ним по телефону, возникало ощущение, что он живет в доме, переезжающем с места на место, — папа не всегда понимал, где находится. Иногда он оказывался в Копенгагене, потом перемещался в Орэховэд или на Нюброгаде в Нюкёпинге — и весь мир сжался до одной-единственной душной темной комнаты, где стояли кровать и шкафы из Клайн-Ванцлебена.
Однажды мама позвонила — телефон всегда стоял у ее кровати — и сообщила, что папа в больнице. Я отправился проведать их, оказалось, что все не так страшно, у него обнаружилась аритмия, и его положили всего на несколько дней. Чтобы слышать маму ночью, если ей понадобится помощь, я постелил себе в своей бывшей детской, в которой за это время ничего не изменилось, и вдруг мама позвала меня.
«Ach, wie sehe ich aus[131], и как это я дошла до такого?» — спросила она. Я попытался приподнять ее в кровати, подложив под спину подушку, потом причесал ее — волосы были редкими и блестели от пота. Я осторожно умыл ее, и она попросила достать ей духи из ящичка ночного столика, а потом я почистил яблоко и, нарезав его тонкими дольками, попытался ее покормить. Она даже выпила бутылочку пива, мочеприемник быстро наполнился, я сменил его, вылил содержимое в унитаз и привел все в порядок.
Я был готов отдать за нее жизнь, но ей ничего было не нужно. Она лежала в постели, отказываясь пить и есть. Что бы я ни делал — все было напрасно, и весь оставшийся вечер я кормил ее кисленькими леденцами, которые немного облегчали боль в гортани. Ей нравились лимонные.