Выбрать главу

Сергей не знал, сколько времени понадобится для того, чтоб соорудить волокушу. Возвращался к Евдокушину встревоженный, мрачный. Все шло у них как то наперекосяк с самой первой минуты. Перебрал в памяти события последних дней и ночей. Ни одного светлого пятнышка. Только что ноги и хребты себе не переломали, и то слава богу. Совесть у них, конечно, чиста, а что толку? Разве в одной совести дело? Если бы!…

Невеселую мысль Слободкина прервало тонкое лошажье ржанье, донесшееся почему-то очень издалека. Голос Серого был уже знаком Сергею — осторожный, словно бы к самому себе прислушивавшийся. Как коня занесло в ту сторону? Или я сбился с курса?… Слободкин далее вздрогнул, развернулся на девяносто градусов, ломясь сквозь густые заросли, рванул на сигнал Серого. В голове мелькнуло командирское: «партизаны-разведчики»… Мокрые, тугие ветви хлестали Слободкина по лицу, он расталкивал их руками, не чувствуя боли, не видя перед собой ничего.

Коварная штука незнакомый лес! В хорошо изведанном, и в том заблудишься запросто, особо в такую погодку. Совсем с другой стороны примчался Сергей к шалашу. Застал Евдокушина в той же самой позе, в какой оставил. Не разметался, молодец парень. Был бы совсем молодцом, если б не хрип этот, становившийся все более жутким. Казалось, радист вот-вот задохнется во сне. Сергей испуганно растолкал его:

— Ну чего ты, Коль? Плохо тебе, да?

Больной приоткрыл глаза, не ответил, только едва заметно кивнул.

Слободкин, прикоснувшись ко лбу Николая, отпрянул. Температура лезла все выше и выше. Чудодейственное лекарство оказалось бессильным. Слободкин тем не менее попробовал всыпать в рот Евдокушину новую дозу таблеток — ничего из этого не вышло: зубы радиста были крепко стиснуты, он задыхался.

Сергею стало так страшно, как ни разу еще не было за всю войну. Он выскочил из шалаша, отвязал Серого и верхом двинулся на стук топора. Удары мокрых ветвей обрушились на Слободкина с новой силой, но ему казалось, что Серый идет куда-то не туда и продирается сквозь чащу слишком медленно, хотя тот, застоявшийся и, видимо, все понимавший, поторапливался как мог и с дороги они не сбились.

Глянув на Слободкина, от волнения не то слезшего, не то свалившегося с коня, командир, не скрывая досады, спросил:

— Обратно плохо?

— Совсем плохо. Надо что-то предпринимать.

— «Предпринимаем»… — коротко и зло прогудел командир. Он добавил еще что-то, наверно, касательно «партизан-разведчиков», но кашлянул при этом и тем приглушил собственные слова и, кажется, был рад, что так или иначе сдержался. Еще раза два кашлянул в кулак, плюнул в ладонь, перехватив топор из руки в руку, потом сказал:

— Ножом разожми зубы, а таблетки всыпь, слышь? И не отходи от него. Мы скоро теперь. А Серого здесь оставь. Слеги готовы, волокушу заканчиваем. Тут и захомутаем. К вечеру быть дома должны.

Мрачный, он снял шапку и в сердцах наотмашь стряхнул ее, тяжелую, насквозь промокшую — изнутри от пота, снаружи от дождя. Лужу, в которой стоял командир, крупные капли прошили словно пулеметная очередь.

— Как считаешь, старшой? — командир глянул на Плужникова. — Управимся?

— Тебе видней, командир, — сдавленным голосом ответил тот.

Слова были обыкновенными — Слободкина поразило, как они были сказаны. Чувствовалось, выбился человек из сил. Выбивался, выбивался и выбился.

«А кто не выбился? В ком хоть капелька осталась того, что силой зовется? В тебе, командир? Ты жестом своим сейчас выдал себя с головой. В тебе, Старик? Не ври, все равно не поверю. Глазки твои куда провалились? В тебе, Слобода? (Сергей любил иной раз думать о себе в третьем лице — это почему-то помогало в трудную минуту жизни.) И ты не бреши! Кого обманывать удумал? Сам себя? Напрасное дело. Плужникова еще можно вокруг пальца обвести. Старика тоже. В крайнем случае, даже командира. Но себя самого трудно, невозможно…»

Тут Слободкин поймал себя на слове: «Так как же все-таки — трудно или невозможно? Уж одно что-нибудь. Если трудно, значит, все-таки есть шанец. Если невозможно, то и рыпаться нечего. А ты все ж попробовал бы, Слобода, порыпался…»

Так, на бегу к шалашу, опять кружа, сбиваясь с пути, — пытался хоть немного приободрить себя Слободкин. — Приободрил? Приободрил, кажется. Хоть на несколько коротких минут. А в шалаше уж не до того было. Все вниманье — больному. — Немного, правда, мог для него сделать. Укутывал радиста наволглым, не способным согреть тряпьем. О чем-то спрашивал, не получая ответа. Доставал из командирского вещмешка таблетки, пичкал ими Николая, а сам все думал о том, как же, черт возьми, не повезло им. — Все уже, вроде бы, образовываться начало. А потом — час от часу не легче. Впрочем, на войне всегда надо готовить себя к самому худшему (так настойчиво Брага учил). Но может ли быть хуже, чем сейчас? Запросто! Можно, скажем, еще в одно ледяное болото врезаться. Потом еще в одно. Потом всякую связь с отрядами потерять, завязнуть на зиму в непролазной этой глухомани. Верно, «в общем и целом», сказал Гавру сев перед отправкой — край сплошных озер и болот. Умолчал только самую малость — про то, что некоторые из них ледяные. Но это они теперь сами знают — отведали, распробовали. Евдокушину, бедолаге, круче других пришлось».