Деваться Марочкину было некуда, он сделал удивленное, потом обрадованное лицо, и пошло с ходу: «Сколько лет, сколько зим», «Как живется-можется», «Где этот, где тот…».
— Помнишь майора Кациса? Ну, кличка у него была — «Конь». Кацис опять наврал. Ну заведующий отделом писем? — спросил Марочкин.
— Помню майора Кациса.
— Умер в прошлом году от инфаркта. А Лазарева помнишь? Работает в Курском обкоме чуть ли не вторым секретарем. А как думаешь, чем теперь занимается Рыбка? Ну, наш начальник издательства армейской газеты. Нашел свое место в жизни. Заведует отделом регулировки уличного движения. Главный орудовец в районе…
— Ну, а вы что поделываете? — спросил я, по старой памяти называя его на «вы».
— Работы, брат, невпроворот. В академии педагогических наук заправляю. Профессор не профессор, а считай, без пяти минут член-корреспондент, вот, брат, как, — не торопясь, ответил он со снисходительной усмешкой.
Так я узнал, что бывший редактор армейской газеты майор Марочкин занят теперь вопросами образования и воспитания, а наш издатель Рыбка регулирует уличное движение.
А я по-прежнему страдаю, мучаюсь, что-то пишу, и нет на душе покоя. Пусть так положено мне по профессии, но что я, приговорен к проклятой неуверенности в себе? В чем причины постоянных метаний, точно я все еще мальчишка? Кончаешь новую вещь и каждый раз, какой бы она ни была незначительной, словно останавливаешься перед стеной: а что будет дальше? Любой человек, пусть совсем молодой, на два, на три десятка лет моложе тебя, если он занимает какой бы то ни было пост, даже самый никудышный, держится солидно, уверенно. А ты мечешься, сомневаешься в каждом написанном тобой слове!..
С возрастом, а проще сказать, к старости, человек все больше склоняется писать притчи. Вероятно поэтому я и принялся за этот рассказ. И пусть простит меня читатель за то, что элемент назидательности в нем будет сильнее иронии, а тем более — сарказма. Это притча, ничего тут не поделаешь.
В памяти всей редакции сохранился разговор, происшедший в поезде, когда газету перебрасывали с юга на Северо-Западный фронт. Это было еще до моего появления в редакции. Они проезжали тогда железнодорожную станцию Ясная Поляна, и кто-то из сотрудников сказал, выглянув наружу:
— Здесь Анна Каренина бросилась под поезд.
— Точно? — строго спросил Рыбка.
— Нет, немного дальше, — ответили ему.
Впервые я увидел Рыбку возле редакционных землянок уже на Северо-Западном фронте. Моложавый, со щегольскими усиками, без шинели, в гимнастерке, которая на редкость хорошо сидела на нем, бравый старший лейтенант топтался на оледеневших кочках соломы, развеянной вокруг редакционных бункеров. В смысле бытового устройства армейским газетчикам в этот раз повезло: среди бесконечных болот редакции достался сухой холм возле пепелища деревни Новый брод. В немецких бункерах, отделанных березовыми пластинами, было сухо и тепло. Немцы бросили их в полной сохранности, выбитые отсюда за Ловать во время зимнего наступления.
Остались с зимы и груды немецкого мусора. Пестрые обертки сигарет, алюминиевые банки из-под норвежских сардин, глиняные кувшинчики из-под рома, использованные батарейки для карманных фонарей, разбитые пластмассовые коробки из-под каких-то химикатов, вазелина, кремов для бритья, пустые металлические чемоданчики, в которых хранились мины — по три мины в чемоданчике, плетеные корзинки от снарядов, чудовищные соломенные боты, которые надевали часовые на посту, обрывки газет и журналов, разбитые, искореженные велосипеды, бумажные мешочки с черными штампами фашистского орла и свастики. И бутылки! Бутылки, бутылки, бутылки! Бутылки из-под шампанского, из-под рейнского вина, из-под кетчупа с пластмассовыми крышечками. Больше всего попадалось бутылок из-под шампанского. Почти все они были французских марок, тяжелые, литые из крепкого темно-зеленого стекла.